Войти на БыковФМ через
Закрыть

Когда вы говорили, что мир уходит от бинарности, вы имели в виду и христианство?

Дмитрий Быков
>250

От бинарности уходит не мир, от бинарности уходят люди, пытаясь снять бинарные оппозиции для себя. Им стало трудно жить среди бинарных оппозиций, они пытаются упростить для себя, смягчить какие-то коллизии. Сами по себе бинарные оппозиции остаются в полной неприкосновенности. Проблема только в том, что когда двое сталкиваются лоб в лоб, побеждает, как правило, третий, и это тоже серьезная корректива к бинарным оппозициям. Кроме того, христианство вообще-то не состоит в бинарных оппозициях, христианство, как мне представляется, это не «или-или», а это «и-и», это вольтова дуга, возникающая между этими полюсами.

Как-то меня спросили, кто более христианин — Уайльд или Честертон; жертвенное, трагическое, эстетское христианство Уайльда или такое плюшевое, домашнее, комнатное христианство Честертона. Так вот, ребята, мир вообще в христианстве — это вольтова дуга, включающая и то, и другое. Христианство немыслимо без одного из этих полюсов. Именно его всеобъемлющая мощь в том, что оно включает и «детскую господа бога», как называл мир Честертона кто-то из критиков, и включает она и трагические парадоксы Уайльда. Христианство — это и «Рыбак и его душа», и «Человек, который был Четвергом» одновременно. Вот эта вольтова дуга — это, понимаете, такой квантовый компьютер; он исходит не из того, что «да» или «нет», а из того, что «да» и «нет» одновременно. Я всю жизнь стихотворение пытаюсь написать на эту тему, но как-то у меня пока не очень получается. Вот это… Было у меня такое стихотворение:

Набоков писал, как известно,
В одной из своих повестей,
Что мир — это страшное место,
Где мучают толстых детей.

Но дело в том, что мир и то, и другое одновременно. Мир и клейкие зеленые листочки, и вот затравленный гончими мальчик. Как-то вместить это невозможно, но христианство как-то вмещает в себя две крайности: ненависть и любовь, отвращение и сострадание. Без этого нет никакого христианства, никакой свободы, понимаете, как не бывает однополярного магнита.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Почему именно в скандинавских странах главным жанром последних лет стал детектив?

У меня довольно сложное отношения к скандинавскому детективу. Я никогда не понимал всех этих девушек с татуировками дракона. Я не понимал, что там хорошего. Но я понимаю, в чем новизна. Это реализация честертоновской мысли о том, что какой-то гранью своей личности сыщик должен близок к козлу, должен быть фриком. Как говорил отец Браун: «Все эти преступления я совершил сам». Но в своем воображении. То есть он должен быть немножко двойным агентом, немножко человеком вот с той стороны. Я думаю, что реализация этой идеи у Несбё и у остальных норвежских авторов, и датских, и шведских — везде, где я читал, я наблюдал эту близость сыщика, если не к фрикам, то к патологическим типам. Если раньше он был…

Зачем Гилберту Честертону нужен отец Браун как герой детективов? Не кажется ли вам, что проповедник в роли сыщика — странное соединение? Что он ищет?

Он ищет Бога. Это нормальная история. Дело в том, что вера в Бога сама по себе — проблема довольно-таки детективная. Неинтересен детектив, в котором ищут только преступника. Уж преступника автор знает. Берясь за детектив, он заранее знает разгадку.

Вот Достоевский, я не очень люблю этого автора, но я восхищаюсь его изобретательской дерзостью, потому что, конечно, «Преступление и наказание» — это детектив принципиально новый или, как я там насчитал в сюжетных схемах, девятого типа, когда ясно, кто убил, кого убил, когда и где, но непонятно, зачем. И главное, непонятно — и что теперь? Поэтому настоящий детектив — это детектив, где автор разыскивает метафизическую истину, её обоснование.…

Каким правилам подчиняется писатель, выломившийся из системы социальных отношений?

Если он уже не в системе этих отношений, каким правилам он подчиняется? Я скажу жестокую вещь, очень, и мне самому эта вещь очень неприятна — он подчиняется только собственным критериям, он должен выдержать те критерии, которые он взял на себя, эта самая страшная борьба. «С кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой!» — законы общества уже над ним не властно, он должен соответствовать собственному уровню, а это самое трудное. Вот Горький сломался, например, я даже знаю, почему он сломался — для него стала слишком много значить репутация. Он в последние годы всё время говорил: «Биографию испортишь». И испортил себе биографию, хуже всех испортил себе биографию; хуже, чем…

Кто ваши любимые британские авторы конца XIX века? Что их волновало?

У меня есть лекция о Британии в конце XIX века, она называется «Дети Диккенса». Это шесть авторов, может быть, семь, которые вышли из диккенсовского периода британской литературы. Это прежде всего такая парочка антагонистов, ортогонально совершенно подходящих к христианству, как Честертон и Уайльд. Уайльд представляется мне лучшим христианином, скажем так, более практикующим и свободным от таких крайностей честертонианских, как, например, симпатия к Муссолини (слава богу, недолгая, он не дожил все-таки, но он бы понял; у него со вкусом лучше обстояло). Это Стивенсон, это Моэм, это Голсуорси, безусловно, и это Бернард Шоу. Вот эти шестеро-семеро авторов, еще Рескина следовало бы назвать,…

Не могли бы вы назвать ваш любимый детектив?

Я много раз писал о том, что хорош не тот детектив, где автор ищет убийцу, потому что убийцу-то он знает, а тот, где он ищет бога. Наверное, «Преступление Гэбриэла Гэйла» или «Невидимка» Честертона. Все-таки не зря Набоков любил этого писателя. Из детективов Агаты Кристи я предпочитаю «Убийство в Восточном экспрессе» и «Убийство Роджера Экройда». «Десять негритят» — это хороший уровень. Кстати, я не рекомендую книги Кристи и Честертона для изучения языка, потому что все-таки они слишком сложны и путаны с детективной интригой. Тогда читайте Конан Дойла.

Мне атмосферно очень нравятся, конечно, «Пять зернышек апельсина» и «Пляшущие человечки». Именно потому, что страшно не тогда, когда…

Считаете ли вы гениальным писателем Клайва Льюиса?

Тут вы его называете «гениальным писателем». Я так не чувствую. Он первоклассный сказочник, конечно. «Развод рая и ада», «Письма Баламута» – хорошая богословская литература. Но, грех сказать, она производит на меня далеко не такое впечатление, как богоискательская проза Честертона, как его богословие. Честертон – более темпераментный, более свежий, у него какие-то краски английского рождества, ягоды остролиста. А Клайв Льюис, мне кажется, немножко оккультен. А главное, он немножко слишком для меня восточен (объяснить точнее я не могу), слишком он умудрен, не  так динамичен, как Честертон. И потом, для меня писатель определяется его изобразительной мощью. В этом плане и Толкиен, и…

Когда вы говорите о новом завете, который явится в виде завета культуры, кто будет новой мессией — автор или персонаж? Согласны ли вы, что таким мессией был Базаров из романа «Отцы и дети» Тургенева?

Довольно глубокая мысль, потому что Базаров же не разрушитель культуры, он не «Асмодей нового времени», как статье Максима Алексеевича. Нет, он как раз позитивист, он носитель идеи науки, и он предан ей религиозно. Да, возможно, это новый религиозный тип, только это не завет культуры, конечно, а это завет в узком смысле такого сугубо научного, рационального миропонимания. Замятин в «Мы» пытается развить вот это же мировоззрение — торжество логики, примат логики над эмоциями. Для меня, в общем, Базаров — фигура довольно привлекательная. Он не то чтобы пророк нового времени, но, понимаете, в России столько рационального, что некоторый культ рацеи ей бы не помешал. Как сказано у Юза…

Перенял ли кто-то из современных авторов традиции и идеи Бернарда Шоу?

Знаете, трудно сегодня назвать столь масштабного скептика, столь масштабного социального критика, как Шоу. Причем критика цивилизации западной и скептика в отношении цивилизации восточной. Не знаю, откуда он мог бы прийти. Боюсь, что никто из сегодняшних критиков запада не обладает ни его талантом, ни его эрудицией. Боюсь, что традиция утрачена. Я больше вам скажу: у меня есть сильное подозрение великой европейской мысли модерновой эпохи, традиция этак от 1910-х до 1950-х годов претерпела во время двух мировых войн слишком серьезный урон. Боюсь, что правдива эта мысль, что «кто не жил в Австро-Венгрии, тот не жил в Европе». Боюсь, что, к сожалению, деградация всех институтов, всех…