Войти на БыковФМ через
Закрыть
Лекция
Литература

Клаустрофобия Антона Чехова

Дмитрий Быков
>250

Мне представляется, что в основе чеховского мировоззрения лежала клаустрофобия — боязнь замкнутого пространства, боязнь в том числе физиологическая. Она провоцировала… Это наиболее наглядно можно проследить, конечно, в «Моей жизни», отчасти это есть и в «Скучной истории». Помните, когда вот в «Моей жизни» (рассказ провинциала такой) описывается отец-архитектор — человек, который строит убогие, тесные дома, в которых душно. Образ отца у Чехова всегда связан с образом тесноты, духоты, дома. Посмотрите, как в «Припадке», как в «Именинах», в «Новой даче» — сколько там описаний замкнутых пространств, выкидышей вследствие духоты, страшных публичных домов с их плоскими крышами и духотой. Для Чехова дом никогда не был символом уюта. И напротив, прорыв, распад этих сцен — всегда счастье. У Чехова была даже не столько клаустрофобия, сколько, я рискну сказать, агорафилия — такая любовь к открытому пространству. Агорафилия наиболее ясно чувствуется у него в «Степи». «Степь» — это самый счастливый его текст. И помните, в «Степи» описание душного, тесного, страшного трактира? Может быть, антисемитизм Чехова, во многом мифический, держался на том, что для Чехова еврейская идея дома, семьи, сплоченности (это вынужденный такой ответ на агрессию внешнего мира), но это тесный и душный дом (кстати, такой же дом в рассказе «Жидовка») — ничего не поделаешь, это тоже пространство чудовищной несвободы и интеллектуальной духоты.

Для меня у Чехова главная тема в этой связи — это тема страха тюрьмы. Она была у него болезненно развита начиная с самых первых сочинений. Тема страха перед законом, тема зависимости. У Чехова — имеется в виду не рассказ «Жидовка», конечно, он назывался иначе, назывался он… У Чехова, понимаете, есть знаменитый совершенно комплекс писем, который беспрерывно цитируют, где слово «жидовка» действительно встречается довольно часто, история с Дуней Эфрос… Я не припомню сейчас точно, в каком рассказе идет у него конкретно речь вот об этой еврейской красавице, которая вымогает у героя вексель, но опять-таки я думаю, что Юра Плевако не оставит нас сейчас своим содействием. Но думаю, что еврейская тема как тема оседлости, замкнутости, до некоторой степени духоты напрямую связана у него именно с ощущением вот этой ограниченности, с ощущением какой-то непозволительной замкнутости. Вот тут, кстати, совершенно правильно на еврейском ресурсе, на который мне немедленно — спасибо — прислали ссылку, говорится, что тема губительного для личности отказа от своего становится стержнем образа полупомешанного Соломона в повести «Степь». Но Соломон — это немного другая история; там, правда, есть ещё и прекрасный чадолюбивый Моисей. По большому счету любые способы — и «Скрипка Ротшильда» тоже — любое скопидомство, накопительство, ограниченность, мне кажется, для Чехова дурные черты, вынужденные черты любой оседлости. И евреи в этом жребии не виноваты, но они, к сожалению, так или иначе возобновляются.

Так вот болезненный и мучительный для Чехова страх ареста, страх тюрьмы наиболее наглядно воплотился, конечно, в абсолютно автобиографическом чеховском произведении, самый наглядный чеховский автопортрет — это образ Громова. Да, вот мне прислали — та самая «Тина», чеховский рассказ, в котором вот этот дикий антисемитский образ. Так вот ужас в том, что для Чехова страх тюрьмы — это такое онтологическое, простите за выражение, продолжение его любви к открытым пространствам и просто физиологической ненависти к любой отдельности, к любой замкнутости, к любой попытке обособиться, к футляру. Я думаю, что «Человек в футляре» — это какой-то апофеоз чеховской клаустрофобии, ненависти к закрытому человеку. Отсюда же знаменитое высказывание, возражение Толстому. «Много ли человеку земли нужно?», когда Толстой говорит, что человеку нужно два аршина, а Чехов отвечает, что два аршина нужно покойнику, а человеку нужен весь мир. Громов одержим чеховским страхом тюрьмы: он думает, что если в стране полный произвол, то, соответственно, и с ним в любой момент могут сделать все что угодно. Если произошло убийство, которого он не совершал, то за это убийство могут арестовать и его. Я думаю, когда Ленин читал «Палату №6» и испытал тоже страшный приступ клаустрофобии, о котором он писал Анне — своей сестре… Елизаровой…, что вот «я почувствовал себя запертым в палате №6, мне нужно было выйти на улицу, бежать, слушать людей и так далее, говорить». Вот эта замкнутость, эта тяга к свободе и ненависть к тюрьме — это чеховская мания. Мы должны признать, что эта мания — одна из важных составляющих его рассказов. Как всякий опытный врач Чехов сумел («врачу, исцелися сам») сам себе назначить терапию. Мне кажется, что тайна знаменитого его отъезда из Москвы в разгар славы, в тридцатилетнем возрасте, попытка его уехать в сибирское путешествие, отъезд его на Сахалин — это загадка, которая до сих пор всех терзает: «Почему Чехов вдруг поехал делать перепись на Сахалине?» По-моему, ответ очень прост: если ты чего-то боишься, сделай шаг навстречу своему страху. Я думаю, Чехов исцелился от него хотя бы частично, «Палатой №6», конечно, в огромной степени, но ещё раньше поездкой на Сахалин. Человек, панически боящийся тюрьмы, добровольно поехал в тюрьму, чтобы этот страх снять, причем тюрьму каторжную, самую страшную для России. Эта поездка стоила ему не только … привела к освобождению его, но она стоила ему жизни, потому что простуда, хронический плеврит, потом туберкулез (у него всегда были слабые легкие) — это ведь настигло его, простите, именно после того, как перевернулась его коляска и он долго брел по грудь в ледяной воде. Он писал «дай бог каждому так ездить», но сам же писал, что «я мог вообще оказаться всадником без головы», иронически писал он. Это была очень тяжелая, очень травматичная, очень страшная поездка.

В результате появился «Остров Сахалин», который в корпусе тюремных текстов русской литературы безусловно первенствует. Я когда-то читал довольно большой цикл лекций о литературе и журналистике на журфаке, и вот этот семинар касался именно проблемы, когда литература прибегает именно к средствам журналистики. Конечно, «Остров Сахалин» — это как бы журналистика, но из художественных произведений Чехова это величайшее. Это документальный роман — тот жанр, в котором в XX веке были написаны главные шедевры. Как и все тексты метасюжета русской литературы он начинается в салоне, а заканчивается на каторге. Начинается он с разговоров о поездке, а заканчивается именно описанием этой каторги. Это страшный социально-обличительный документ (и «облучительный» тоже, конечно — облучающий читателя), замаскированный под травелог. Это довольно частый в России способ маскировки: «Путешествие из Петербурга в Москву» — это тоже травелог. Хроника путешествия — как бы путевой очерк, путевые записки человека, который путешествует, по Платонову, с открытым сердцем, с открытыми глазами, как «Впрок». Это человек, который видит весь ужас главного российского архетипа — тюрьмы. Чехов в «Острове Сахалин» раскрывает гораздо более значимую проблему, чем условия содержания на Сахалине. Он говорит: почему в России такие тюрьмы? Почему пенитенциарная система России — это система фактически ада? Потому что кроме этого страха ничто страну не удерживает. Если убрать страх, если сделать в тюрьме человеческие условия, если человек перестанет каждую секунду бояться, что с ним можно сделать все, он перестанет подчиняться, он начнет жить. А основа дисциплины российской — вообще главное, что есть в российском сознании — это, конечно, тюрьма. Я абсолютно уверен, что она страшнее смерти, и ад — это не просто смерть, а это продленная, вынужденная, мучительная жизнь. Главное, что Чехов там описывает (и у Чехова, кстати, это очень важный инструмент описания мира) — обонятельные кошмары, зловония. Там один этот эпизод, где он описывает смесь запахов этой тюремной казармы, этого жилища, запаха нечистого тела, сушащихся здесь же портянок и ватников, чудовищный запах гнилой капусты, который пронизывает на Сахалине все, и тухлой рыбы, и мокрого дерева — вот это страшное, конечно, описание. Дикая густота этих ароматов наполняет всю книгу. Для Чехова «Остров Сахалин» — это не просто проклятие каторжной системы России, это не только описание случаев несправедливых приговоров, адских судилищ, диких биографий, из которых он потом сделал много замечательных рассказов. Это ответ на главный вопрос, почему Россия так устроена, почему это устройство вечное. Для того чтобы в России появились какие-никакие свободы и главное, чтобы у человека появилась какая-никакая социальная ответственность, он должен перестать бояться постоянно того, что его можно схватить и ввергнуть в ад без всякой ответственности и без всякого объяснения причин. Вот просто можно сделать с человеком все. И история Дадина нам это подтверждает, и масса историй XX века нам это подтверждает. Это неизменно. Судебный произвол и дикие пенитенциарные условия — дикие условия в тюрьме — это российское ноу-хау, это главная духовная скрепа государства, которая держится на страхе. Вот таков чеховский приговор царской России. Но что в этом смысле изменилось?

«Остров Сахалин» — это книга, которая сохраняет невероятную актуальность; именно поэтому в общем контексте творчества Чехова она как бы замолчена. Если бы ей уделялось столько внимания, сколько чеховским пьесам, как говорил Солженицын, «другая была бы история России». Я думаю, что у истории России есть три великих книги, которые этой теме посвящены: это почти одновременно вышедшие «Остров Сахалин» Чехова, «Воскресение» Толстого, где тюремные сцены написаны им на материале огромного опыта постоянных посещений тюрем, где томились его ученики и единомышленники, это, конечно, величайшая книга о тюрьме, о психологии тюрьмы, о том, что надо сделать, чтобы упразднить тюремные страхи российские, и третья книга, конечно — «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына. Это ключевая проблема России, и Чехов в «Палате №6», между прочим, и создал сосредоточенный символический образ России. Посмотрите, кто там у него сидит: жид Мосейка, которому, кстати, разрешена уникальная возможность — ему разрешена прогулка; обратите внимание, как он здесь точно предсказал Израиль. Есть, значит, Громов-интеллигент; есть доктор, который туда попадает; есть мужик тупой и есть страшный сторож Никита, да, и чиновник. Вот здесь, как капля воды, страшная Россия у него отразилась. И как только в России упразднится «Палата №6», шестая часть суши перестанет быть замкнутой и возобновится хоть какая-то в ней свобода, кончится эта роковая духота, тотчас мы увидим нового человека. Небо в алмазах не гарантирую, но человека нового увидим.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Как Антон Чехов воспринимал учение Льва Толстого?

До 1890 года Чехов к философским исканиям Толстого относился всерьез, после этого он посетил Сахалин и как-то пересмотрел свое отношение к толстовству, особенно к «Крейцеровой сонате». Он говорил: «Странно, до Сахалина я принимал ее всерьез, сейчас я понимаю, как я мог это делать». Известна чеховская фраза… Помните, у Толстого: «Много ли человеку землю нужно?» — и потом оказывается, что нужно ему два аршина. «Это мертвецу нужно два аршина, а человеку нужен весь мир»,— говорит Чехов. Учение Толстого до такой степени противоречит всей жизненной практике и всей философии Чехова, учение Толстого до такой степени мимо Чехова… Я уже не говорю о том, что Толстой все-таки…

Можно ли считать поездку Чехова на Сахалин ради преодоления страха перед тюрьмой — актом выдавливания из себя раба, о котором он говорил?

У меня как раз была лекция о Чехове об этом. Чехову присуща клаустрофобия. Эта клаустрофобия читается довольно остро. К сожалению, никто пока об этом внятно не написал. Чехову присуща болезненная, такая страстная ненависть к замкнутому пространству — к дому, любому тесному и душному помещению. Ему везде тесно и душно. Его стихи — это степь. Вот «Степь» — самое счастливое его произведение. Он действительно человек степной, морской, таганрогский. А вспомните описание дома и описание отца, архитектора вот этого, в «Моей жизни». Вспомните описание квартиры в «Рассказе неизвестного человека». Он ненавидит замкнутое пространство. Отсюда страх тюрьмы — болезненный, преследующий его всегда. Он…

Почему такие живые писатели, как Чехов и Гончаров, так засушили свои путевые книги — «Остров Сахалин» и «Фрегат «Паллада»»?

Ну, дорогой мой, «Остров Сахалин» — это самая яркая, самая темпераментная книга Чехова. Если читая 5-ю главу, вы не чувствуете физической тошноты от того, как там описаны эти запахи человеческих испражнений, испарений и гниющей рыбы в остроге, если вы не ощущаете тесноту, припадок клаустрофобии в 5-й и 6-й главах — это недостаток читательской эмпатии.

Чехов как раз написал «Остров Сахалин», замаскировав его (в первых полутора главах) под путевые заметки. Но вообще это книга, равная по темпераменту «Путешествию из Петербурга в Москву», а может быть, и больше. В России все книги, замаскированные под травелоги, по-настоящему взрывные.

Что касается Гончарова, то «Фрегат…

Как понимать слова художника из рассказа Чехова «Дом с мезонином»: «Я не хочу работать и не буду»? Возможно ли, что, нежелание художника писать — не признак бесталанности, а ощущение бессмысленности что-то делать в бессовестном обществе?

Я часто читаю эти мысли: «мой читатель уехал», «мой читатель вымер», но причина здесь совершенно другая. Видите, какая вещь? По моим убеждениям, чеховский художник вообще исходит из очень важной чеховской мысли — из апологии праздности. Русская литература ненавидит труд. Труд — это грех, это первородное проклятие человека. Еще Толстой в известной полемике против Золя, против его романа «Труд», говорит о том, что Запад принимает труд за средство спасения души. А ведь работа на самом деле — это самогипноз, это способ себя заглушить, это субститут настоящего труда, потому что настоящая работа происходит над собственной душой. Это как моя любимая цитата из Марины Цветаевой, из письма Борису…

Не могли бы вы рассказать о преодолении рабства в русской литературе?

Я не уверен, что эта тема выдавливания раба, преодоления рабства нашла в русской литературе достаточно серьезное отражение.

Больше всего для этого сделал Чехов, который, собственно, и автор фразы, высказанной в письме, насколько я помню, брату, насчет выдавливания раба по капле. Хотя у нас есть замечательный афоризм Алины Витухновской, что если выдавить из человека раба, ничего не останется. Я с этим не солидарен, при всём уважении.

Что касается темы внутреннего рабства и темы борьбы с ним, то русская литература как раз, скорее, солидарна с Витухновской. Она очень боится людей, которые выдавили из себя рабов, потому что считает, что у них не осталось нравственных тормозов. Они…

Зачем Камышев из повести «Драма на охоте» Чехова слишком явно дает понять о своей виновности в преступлении: вычеркнутые фрагменты, подставился с кровью на одежде Кузьмы?

У меня есть лекция, где подробно рассказано, что версия Камышева вполне может быть ложной. Потому что, хотя до всякого «Убийства Роджера Экройда» Чехов написал детектив, где убийцей оказывается повествователь, до Агаты Кристи разработал эту схему (все-таки мы всегда первые во всем). Там настолько явно Камышев признается в своей вине — эти вымаранные куски, эти явные противоречия, интонация действительно никоим образом не покаянная, а самолюбующаяся,— в каком-то смысле нам дают понять, что убил вовсе не Камышев. Это, скорее, его рискованный эксперимент с редактором, с издателем. Потому что, согласитесь, какой следователь будет давать рукопись для чтения, где вымараны, хотя и кое-как…

Журнал «Роман-газета» опубликовал роман Всеволода Кочетова «Чего же ты хочешь?», сопроводив его комментарием об особенной актуальности этого текста в наше время. Как вы воспринимаете попытки вернуть к жизни подобные, казалось бы, отработанные вещи?

Знаете, в своё время Вацлав Михальский опубликовал повесть Чехова «Дуэль» в своём журнале «Согласие» — 100 лет спустя,— просто чтобы показать уровень тогдашней литературы и нынешней. Кстати говоря, оказалось, что многие уроки Чехова благополучно усвоены, и «Дуэль» мало того что смотрится вполне актуально в нынешнем контексте, абсолютно живое произведение, но она и не очень, так сказать, подавляет собою современную прозу, там же напечатанную.

Что касается Кочетова. Напечатать его в «Романе-газете» стоило уже хотя бы потому, чтобы люди увидели, до какой степени всё это уже было, до какой степени всё это похоже. Вот эта Порция Браун — в пародии Сергея Смирнова, насколько я помню, порция…

Винил ли себя Грушницкий из романа «Герой нашего времени» Лермонтова за ссору с Печориным? Мог ли он покаяться и эти спасти себе жизнь, или случился бы финал дуэли, как в «Дуэли» Чехова?

Ну, финал, какой был в чеховской «Дуэли», случиться не мог, потому что чеховская «Дуэль» как текст, выдержанный опять же в жанре высокой пародии, предполагает совершенно другую расстановку сил. В чеховской «Дуэли» стреляются пародия на Печорина с пародией на Грушницкого. В предельном своём развитии, я это допускаю, Печорин может стать фон Кореном, то есть таким абсолютным циником, почти.

Это же развитие идеи сверхчеловека, но для этого сверхчеловека уже нет ничего человеческого: нет ни гуманизма, ни жалости к слабым, ни милости к падшим — это уже чисто… Рука бы не дрогнула. Это уничтожение Лаевского как паразита. Лаевский — тоже результат долгого вырождения, такой постепенно…

Почему Лев Толстой ценил прозу Антона Чехова? Что в этих объективных текстах могло восхитить такого столпа морали?

Вовсе не это. Конечно, Чехов может говорить, что «когда садишься писать, ты должен быть холоден, как лед», но Чехов совершенно не холоден. Его проза переполнена как раз горячим живым отвращением к разнообразным дуракам, к тому, что Набоков называл «полоумными мучителями человека». Проза Чехова очень горяча. Скажем, «Дом с мезонином» или «Человек в футляре» просто пронизаны ненавистью к этой тесноте, к чувству тесноты. Чехов вообще единственный русский писатель, у которого тема дома, как тема бездарных домов, которые строит отец-архитектор в «Моей жизни» (рассказ провинциала такой),— это как раз уникальность Чехова, его ненависть к любым домам. Дом, ограниченность,…