Слушайте, Кирсанов — это не Сельвинскому чета. Во-первых, это человек из круга Маяковского, а Сельвинский, наоборот, его оппонент, в том числе и в жизненных своих стратегиях. А жизненные стратегии Маяковского были очень чистыми, очень точными, поэтому Сельвинский и пришёл в конце концов сначала к такой групповщине, а потом к такому конформизму. В общем, человеческая составляющая там сильно хромала, прости меня господи. Так мне кажется.
А вот что касается Семёна Исааковича, то это действительно человек из круга Маяковского, который хотя и… ну, не скажу, что предал, но отошёл от него в какой-то момент; желал после его вступления в РАПП стереть его рукопожатие пемзой с руки, но потом рыдал на его похоронах, потом закончил поэму «Пятилетка», остался в кругу, остался в кругу Бриков.
Для меня Семён Исаакович — автор прежде всего выдающейся «Твоей поэмы». «Твоя поэма» — это стихи, написанные на смерть первой жены, умершей от туберкулёза очень страшно. И надо сказать, что ничего более сильного, даже как-то клинически убедительного, как-то физиологически страшного я в поэзии 30-х годов не знаю. «Твоя поэма» — это просто какой-то невероятный эксперимент над самим собой. Такое написать и такое позволить себе сказать может только человек, действительно потерявший самое дорогое и не боящийся в этом признаться.
Но для меня он начался, как и для многих (кстати, как и для Володи Вагнера, друга моего артековского, потому что мы много раз с ним это обсуждали, наизусть цитируя одну и ту же книгу), Кирсанов начался с предсмертного сборника «Зеркала» — сборника, в котором уже половина стихов о близкой смерти. Вы знаете, что у него был рак горла. Но, конечно, там есть вещи поразительные: и фантастическая поэма «Дельфиниада» (фантастическая и по жанру, и по качеству), и сами «Зеркала» — вот эта поэма о таинственном изобретателе, который научился считывать изображения с зеркал («…снимок, колючий начес световых невидимок»).
Дело в том, что Кирсанов же любил очень придумывать сюжеты. Как вспоминает о нём Самойлов, он сидел с коньячком и кофе в ЦДЛ, подманивал писателей и раздавал сюжеты, которые ему лень было писать. Действительно, Кирсанов мог о себе сказать, как Эйзенштейн: «Меня задушили замыслы». Ему приходило больше сюжетов, чем он успевал осуществить, и он чувствовал в себе всегда несколько разных индивидуальностей. Сегодня это бы назвали «синдром множественных личностей» (в Штатах), но у него это было скорее в плюс, такая чисто творческая установка.
И он в результате написал замечательную «Поэму поэтов». Это сборник (ну, тогда издавались такие альманахи) как бы из семи подборок, написанных разными людьми — между тем, все они написаны Кирсановым. Ну, как говорила Марина Цветаева: «Во мне семь поэтов». Вот он решил это буквально доказать, проверить. И действительно все эти поэты очень разные, и все они — Кирсанов. То есть это прекрасный эксперимент.
Конечно, и «Царь Максимилиан» — очень хорошая обработка. Но для меня он прежде всего лирик, и лирик, знаете, совсем не штукарского толка, а скорее довольно такого пронзительного.
Как из клетки горлица,
душенька-душа,
из высокой горницы
ты куда ушла?
Я брожу по городу
в грусти и слезах
о голубых, голубых,
голубых глазах.
С кем теперь неволишься?
Где, моя печаль,
распустила волосы
по белым плечам?
Я гребу на ялике
с кровью на руках
на далёких, да́леких,
далеки́х реках…
Ни письма, ни весточки,
ни — чего-нибудь!
Ни зелёной веточки:
де, не позабудь.
И я, повесив голову,
плачу по ночам
по голу́бым, го́лубым,
голубы́м очам.
«Русская песня» называется эта вещь. Видите, как это врезается в память! Я же это с шести лет помню, когда я смысла совершенно не понимал, меня завораживал просто звук. Или знаменитое «Смерти больше нет», на которое столько песен написано. И сам я в молодости что-то под гитару на это сочинял.
Смерти больше нет.
Смерти больше нет.
Есть рассветный воздух.
Узкая заря.
Есть роса на розах.
Струйки янтаря
на коре сосновой.
Камень на песке.
Есть начало новой
клетки в лепестке.
Смерти больше нет.
Смерти больше нет.
Будет жарким полдень,
сено — чтоб уснуть.
Солнцем будет пройдён
половинный путь.
Будет из волокон
скручен узелок,—
лопнет белый кокон,
вспыхнет василёк.
Родился кузнечик
пять минут назад —
странный человечек,
зелен и носат:
У него, как зуммер,
песенка своя,
оттого что я
пять минут как умер…
Смерти больше нет!
Смерти больше нет!
Грандиозное стихотворение! И ужасно мне нравились «Стихи в скобках» («Жил-был — я»). Ну, я довольно много Кирсанова знаю наизусть с тех самых пор.
Хоть бы эту зиму выжить,
пережить хоть бы год,
под наркозом, что ли, выждать
свист и вой непогод,
а проснуться в первых грозах,
в первых яблонь дыму,
в первых присланных мимозах
из совхоза в Крыму.
Понимаете, тут удивительно то, что его штукарство знаменитое, в котором его столько корили, оно всё-таки работает на лирическую задачу. У него есть подлинные чувства, есть мысль. И это не кручёныховские эксперименты, это просто глубоко чувствующий и трагически мыслящий человек, который плюс к тому очень хорошо владеет формой. Это редкая вещь.
И вообще хорошее владение формой всегда подозрительно. Понимаете, не скажу, что в России вообще, но в России эпохи упадка особенно высоко ценятся люди мало умеющие. А если человек умеет мало того что писать стихи, а ещё и играть на гитаре, то он уже «пошляк, пытающийся угодить золотой молодёжи», как называли Окуджаву. А если он при этом ещё и прозу пишет, то это вообще катастрофа.
То есть мне кажется, что избыток кирсановских умений служил ему дурную службу. Вот если бы он писал покорявее, то, может быть, цены бы ему не было. Это ведь вообще, конечно, парадокс, что такой поэт, как Симонов, был известнее, влиятельнее такого поэта, как Кирсанов. Это совершенно для меня непостижимо. Симонов с его абсолютно суконной материей стиха, в общем, такой шинельной. Это и хорошо бывает иногда, но больше одной книги так не напишешь. А Кирсанов — это очень разнообразное явление. И я его за это люблю чрезвычайно.