Войти на БыковФМ через
Закрыть
Лекция
Литература

Чингиз Айтматов

Дмитрий Быков
>100

Меня кстати спрашивали, считаю ли я провалом его роман «Тавро Кассандры». Нет, не считаю, потому что для меня во многом уровень литературы определяется тем толчком, который она дает читателю, и той мыслью, которую она читателю внушает. «Тавро Кассандры» лично меня в хорошем смысле инициировало.

Я помню, мы летели с Айтматовым в самолете. Я уже был с ним знаком и встречался прилично, довольно много раз. И летели мы на какие-то дни русской культуры, кажется, в Баку. Я к нему подсел и говорю: «Чингиз Торекулович, мне кажется, что «Тавро Кассандры» не дописана. Там могло быть гораздо круче». Вот смотрите, в чем идея: вот этот космический монах Филофей (неважно, там с космическими монахами у него, и у Евтушенко возникали всегда такие переборы, и планета Лесная Грудь ему совершенно не удалась в «Полустанке»,— фантастику он писать не умел)… Он там придумал, что вот этот космонавт обнаружил такое удивительное свойство у человеческого зародыша: во лбу появляется к 5 месяцам желтоватое пятно. Оно потом исчезает. И вот это желтоватое пятно свидетельствует о появлении человека исключительного, который может быть либо исключительным злодеем, либо исключительным героем. И вот человечество оказывается не готово к этому знанию.

В результате этот монах скрывает свой замысел от человечества, потому что принято решение таких зародышей уничтожать. И тем самым тормозить любой прогресс вообще. Тавро Кассандры, это клеймо Кассандры становится приговором. А я говорю: «Смотрите, как можно бы сделать: представьте человечество, которое узнало, что должен родиться такой ребенок, а есть пожилая пара, для которой этот ребенок — последний шанс ребенка завести вообще. И они узнают, что у него есть вот это тавро. И они бегут в панике, и их преследует весь мир. И в результате где-то глубоко в горах она рожает этого ребенка. И когда он родится, то по нему сразу будет ясно, что это будет Антихрист, который уничтожит этот мир. Но этому человечеству, которое травило и давило, гнало,— ему так и надо. Вот если бы вы так закончили — это был бы грандиозный роман».

Он говорит: «Знаешь, а вот возьми и напиши. Дарю тебе эту стартовую коллизию, но только давай сделаем следующее,— он начал сразу же импровизировать,— вот они бегут, они все гонят, и она родила. И родился совершенно обычный мальчик. От которого не будет никакого особенного зла, никакого блага, и такой общий выдох колоссального разочарования. Всех ждут конца света, а надо жить дальше».

И эта идея мне так понравилась, что я потом продумал, собственно, этот ход. Он мне его подарил, сказал, что располагай свободно. Потом, конечно, изменившись до неузнаваемости, это превратилось в одну из линий «ЖД». Но мне это запомнилось, запомнился тот восторг, с которым он импровизировал, с которым он вообще сочинял. Айтматов был одним из очень немногих людей, которые действительно получали наслаждение от процесса сочинительства и от процесса письма, кстати говоря, тоже. Он очень много написал. И ранние его повести представляются мне чрезвычайно высокими образцами. Я думаю, что он — писатель того же класса и того же типа, что Распутин. И тут неважно, что оба они были детьми войны, Айтматов был старше на 8 лет. То, что они прожили такую разную жизнь…

Оба они были интеллигенты в первом поколении. Оба впитали опыт своего народа, трагический, и вот «Ранние журавли» Айтматова и «Уроки французского» Распутина — это довольно интересное поле для сравнения. Мне вообще кажется, что все, что сегодня пишет Гузель Яхина — это такая попытка (иногда удачная) в постсоветское время переписать Айтматова. её корни, мне кажется, безусловно там. И интерес к мифу… Более оригинальный писатель — Денис Осокин, того же плана. Он на Айтматова меньше похож, хотя та же мифопоэтическая закваска у него есть. Мне кажется, было два писателя — Айтматов и Распутин — которые отображали именно трагическую эволюцию народа. Народа, который в результате революции свободы не получил, а корни утратил. Вот эта трагедия утраченных корней, обрубленных…

Айтматов был же сам сыном репрессированного, и он понимал, что советская власть поманила мифом просвещения, а просвещения не дала. Более того, она привела к пространству атеистическому, духовно ущербному. Она могла предложить другие варианты развития, но метафизические её способности были недостаточными. Не говоря уже о том, что от самой советской власти к 1929 году ничего не осталось, к году рождения Айтматова. Там, 1928, да?— и Год великого перелома он встретил годовалым. И к моменту его рождения советской власти осталось очень мало. Поэтому эта трагедия людей, потерявших корни, но как бы не нашедших кроны, в основном у него и отображается. Это, конечно, попытка поиска каких-то древних архетипов, каких-то мифов.

Вот этот несчастный одинокий мальчик на пароходе, он потому и слагает этот миф о матери-оленихе, он верит в этот миф, который дед ему рассказывает, достраивает его, выдумывает, потому что это единственное его бегство, единственный способ бегства от жизни. Надо сказать, что все тексты Айтматова — исключительно трагические. И почти всегда они заканчиваются или гибелью героя, или как в «Первом учителе» — его старением, деградацией, отверженностью его.

Кстати говоря, ведь этот «Первый учитель» — ведь это же картина, которую снял потом Кончаловский, которая, собственно, положила начало триумфально славе их обоих. Это очень удачная картина, хотя Айтматов уже за «Повести гор и степей» уже стал лауреатом Ленинской премии, но настоящая слава — это, конечно, «Первый учитель». И вот эта картина именно о том (и повесть именно о том), как герой раннего советского просвещения встречает свою старость одиноким, забитым и никому не нужным стариком. А когда она в конце обещает поцеловать учителя в седую бороду, мы понимаем, что эта компенсация ничего не дает. Он стал сам жертвой этой революции. Хотя он её принес, казалось бы, в эти дикие селения. Вот это очень глубокое наблюдения Айтматова о том, что советский проект утонул, съел сам себя, и поэтому особенно мучительна, особенно трагична была его участь в Азии, где традиция очень быстро взяла верх. Но и традиция была подсечена, подрублена. От нее осталось самое живучее. Остался культ старости и традиции, осталось чинопочитание, остался феодализм, а культура, к сожалению, не сформировалась. Она погибла, она в этих условиях не жила.

И вот отсюда образ Манкурта,— наверное, самые сильные страницы вообще, когда-либо написанные Айтматовым. Я, кстати, спрашивал его… Двух любимых авторов я спрашивал: тяжело ли им физически далось самое страшное в их творчестве: сцена казни Сотникова в «Сотникове» у Быкова и Легенда о Манкурте. И оба они честно признались, что при написании этих сцен они оба доходили до физической дурноты. Айтматов вообще только с третьей попытки написал Легенду о Манкурте — он признавался,— потому что это описание невыносимых физических страданий, после которых человек забывает себя — это, как он говорил сам, было для него самым тяжелым в писательском его опыте.

Кстати, он ещё выше ценил «Белое облако Чингисхана» — вставную повесть, которую он выкинул из «Дольше века длится день» просто потому, что ему показалось, что и так вещь перетяжелена. Она и так как матрешка, как роман-шкатулка типа «Рукописи, найденной в Сарагосе» — слишком много вставных новелл. И он её убрал, опубликовал отдельно.

Мне кажется, что как раз в «Буранном полустанке» поймана интонация народного плача, вечной скорби. Потому что старое ушло, а в новом жить невозможно. И трагедия Едигея была именно в этом. Кстати, я обратил внимание на то, что, видимо, Айтматов в юности прочел очерк Окуджавы, напечатанный в «Литгазете», где он начинает словами: «Поезда в этих краях идут с востока на запад и с запада на восток». И этот музыкальный, типично окуджавский зачин ему понравился и перешел в его роман, и стал его лейтмотивом. Я спрашивал его: «Нет ли там ощущения, что Едигей гибнет во время этого космического старта?» Он говорит: «Нет, я никогда бы не убил Едигея, нет. Он выживет». Вот эта его вера в то, что Едигей выживет всегда, мне кажется, и давала ему силу жить. Но ужас в том, что Едигей выжил в советское время. А в постсоветское он не выжил.

Это то, о чем сказал Пелевин: «Чеховский вишневый сад мутировал, но все-таки выжил за гулаговским забором А сейчас меняется сам климат. Вишня в Росси, похоже, больше не будет расти». Вот в советском, как ни странно, этот персонаж (не важно, путевой ли он обходчик, Иван ли он Денисович) — эта народная сила как-то выживала. Хотя и в рабском совершенно положении. её не стало потом, когда после советского извода русской культуры настала какая-то вакуумная пустота. Почему она настала — об этом ещё можно спорить. Рене Герра действительно считает, что кончились последние люди, которые помнили досоветское. Сам Айтматов считал, что семена капитализма пали на почву, совершенно не готовую к этому, и в результате получилось дикое общество, где все друг друга ели.

То, что он пережил серьезный творческий кризис и ничего не написал после «Плахи» — наверное, тоже в известном смысле, закономерно. Потому что в советское время он мог существовать. А вот то, что настало потом… Не очень понятно, где ему было жить. Не очень понятно, что ему нужно… Ну посол в Люксембурге — что это за должность для него, что за ниша? Он утратил свой авторитет, и он стал классиком, памятником, но он перестал быть человеком, к которому прислушиваются. Наверное, в этом была ещё его такая главная беда.

При разговоре о причинах его успеха проще всего сказать, что Айтматова пиарила советская власть, потому что он был доказательством успеха её национальной политики… Это не так. Великие авторы советской эпохи, республиканские авторы: это Василь Быков в Белоруссии, это Нодар Думбадзе в Грузии, это, конечно, Чингиз Айтматов в Киргизии, это многие авторы в Украине — одного кого-то затрудняюсь назвать, а в Белоруссии ещё тот же Короткевич. Кстати говоря, в Украине, в официальной культуре были довольно сильные имена, такие как Олесь Гончар с его «Собором». Много было таких авторов. И вот самое здесь удивительное то, что выживали и завоевывали славу эти авторы не за счет советского пиара, а за счет потрясающей изобразительной силы.

Возьмите, например, замечательные совершенно тексты у Думбадзе. За счет чего он обретал свою славу? Конечно, за счет того, что в республиках многое позволялось, что запрещалось в Москве. Поэтому первый роман о коррупции, об издевательствах в суде, о чудовищной деградации социума назывался «Белые флаги», и написал его Думбадзе, и напечатан он был в Грузии. А, соответственно, Айтматов в «Ранних журавлях» в гораздо большей степени, чем Распутин в «Живи и помни», мог рассказать о том, каким кошмаром был военный голод, и каким адом была война в тылу. И «Ранние журавли» — это, на самом деле, одна из самых страшных повестей в русской литературе.

Точно так же в «Топольке» он многое мог позволить себе дорассказать, что не проскакивало или, с трудом обдирая себе шкуру, проходило в центральной России. Потому что там это списывалось на местный колорит, на перегибы, на что-то такое. Или «Прощай, Гульсары!» Очень многое было можно рассказать из того, что замалчивалось. Не будем забывать, что ведь «Буранный полустанок», в котором тоже очень многое сказано о коллективизации и репрессиях, был напечатан в 1980 году. Изначально этот роман назывался «Обруч» — речь идет об обруче, как бы сдавливающем голову Манкурта. А «Буранный полустанок» — название, которое пришлось придумать, чтобы скрыть пастернаковскую строчку. Но Айтматов сказал перед публикацией, что это «не стихи Пастернака, а его перевод Шекспира». Интернета не было, и партийные редакторы были людьми недалекими и поверили. Но ведь этот роман был напечатан в 1980 году. В центральной России, я думаю, такая мера откровенности была не проханже.

Насколько богаче мы были за счет этих так называемых «окраин» и так называемого «азиатского подбрюшья», и насколько же сладко мечтать о том, что рано или поздно мы сбежимся снова, потому что чем больше площадь, тем меньше давление, распределяемое по ней. Перечитывайте Айтматова. Это живая наша классика.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Легенды в «Пегом псе» Чингиза Айтматова придуманы им или взяты из народных легенд?

Чингиз Торекулович именно в интервью со мной говорил, что больше всего гордится именно придуманными им легендами в «Пегом псе» и мифами. И когда Владимир Санги это прочел, то поразился: «Откуда Айтматов знал?» А он не знал, он выдумал. Он стилизовал очень много. Вообще, Айтматов обладал чутьем на миф. Кстати говоря, Чингиз Торекулович считал «Пегого пса» своей главной литературной удачей до «Легенды о манкуртах» в «Буранном полустанке». Первоначально роман назывался «Обруч», потом — «И дольше века длится день», потом заставили взять «Буранный полустанок».

Но высшим своим достижением до «Полустанка» он считал две легенды: «Белое облако Чингисхана», которое должно было войти в…

Как относиться к Чингизу Айтматову – как к лояльному системе писателю или как к самобытному творцу со своим моральным компасом? Не кажется ли он вам слишком нравоучительным?

Айтматов как раз не слишком нравоучителен. Да, у него есть такая немножко нарочитая, немножко архаическая дидактичность. У Искандера она пародийна, у него – скорее педалирована. Но я не думаю, что Айтматов дидактичен. Наоборот, Айтматов возвращал советскому читателю чувство неприкрытого трагизма – например, как в повести «Ранние журавли». Она чудовищна по безысходности… я до сих пор с содроганием вспоминают ее жуткий открытый финал, абсолютно жуткий.

Ну или там «Прощай, Гульсары!». Дидактические вещи у  него  – может быть, «Белый пароход», может быть, в каком-то смысле… хотя она тоже такая слезная. Может быть,  «Тополек мой в красной косынке» или «Первый…

Как вы оцениваете творчество Чингиза Айтматова? Что вы думаете о его романе «Плаха»?

Понимаете, я начитываю курс лекций по «республиканской литературе», по литературе советских республик. Начитал я уже грузин, украинцев и белорусов, дальше мне предстоит Армения, Азербайджан и Киргизия (в основном Айтматов). Дело в том, что тут возникает такая парадоксальная ситуация, вот этому я, пожалуй, уделил бы внимание более глубокое. Миф, мифологический или магический реализм возникает там, где есть колонизация. У Маркеса двойная колонизация — сначала инками, потом испанцами, у Фолкнера двойная колонизация — сначала победа над индейцами, потом победа над южанами.

У грузин явная совершенно двойная колонизация: скажем, мифологический роман Отара Чиладзе или «Дата…