Чингиза Торекуловича Айтматова я немного знал, и мне общение с ним всегда казалось необычайно продуктивным. Он был одним из немногих людей, кто получал физическое наслаждение от самого акта выдумывания, писания. Для него литература была очень органическим состоянием. Я много раз рассказывал о том, как когда-то у нас с ним был разговор большой, в самолете летели мы на форум в Баку, большой разговор про «Тавро Кассандры». Я ему сказал, что, на мой взгляд, надо было закончить так-то и так-то. Он говорит: «А ты сам напиши, считай, что я тебе дарю эту идею стартовую, потому что, мне кажется, ты довольно забавный придумал из нее выход. Но только мы сделаем не так, а вот так». И он мне абсолютно легко в разговоре, просто немедленно, сымпровизировал несколько чудесных сюжетных ответвлений. И я с его разрешения какие-то куски этой фабулы взял в «ЖД», в историю губернатора Яши.
Ну, там я просто напомню, о чем речь: «Тавро Кассандры» — на мой взгляд, это не лучший роман Айтматова, но он замечательно придуман. Там в результате экспериментов обнаружили (это фантастика чистая, он любил фантастику), что у зародыша примерно на четвертом месяце развития на лице, на том, что будет лицом, где-то на переносице, проступает желтоватое пятно такое, которое является отметиной исключительности и проклятием своего рода. Этот человек родится либо величайшим преступником, либо величайшим благодетелем человечества. Ну, это то, что называется пассионарий, который может с одинаковой легкостью принести и катастрофу, и спасение. И вот решают, делать ли аборт в таких случаях.
Мне эта идея показалась перспективной вот в каком смысле, я говорю — а давайте представим, что есть пожилая пара. Они понимают, что этот ребенок — их последний шанс. Если они его не родят, то они больше детей иметь не смогут. И у него появляется это тавро Кассандры, и их начинают преследовать с требованием сделать аборт, и они умудряются убежать. Они бегут, долго, их преследуют со всех сторон, прячутся. Можно очень увлекательно написать это бегство. И в конце концов они, два в общем немолодых уже человека, за сорок, оказываются не в хижине даже, а в пещере высоко в горах, и там она рожает.
И когда она рожает, то он берет на руки этого ребенка. Он родился невероятным красавцем, уже с волосами и зубами, такой здоровый, развитой, такой с удивительно взрослым взглядом. И когда отец берет на руки этого ребенка, он понимает, что родился антихрист, чудовище, что за этой его красотой стоит будущая какая-то невероятная катастрофа. Но мы уже понимаем, что этому человечеству так и надо. Потому что все, кто их гнал, преследовал, кто их, двух старых изможденных людей, загнал в эту пещеру, все, кто преследовал их — они заслужили. Им так и надо этого мальчика.
И Айтматов очень увлекся этим сюжетом, говорит: «Да, представь, действительно написать, как они бегут и как их все преследует, и как он ждет, что родится антихрист, а рождается абсолютно нормальный ребенок, без всяких признаков злодейства. Потому что ведь это всегда так бывает, что все ждут конца света, а конец света не происходит, и все испытывают разочарование и понимают, что внешнего решения у проблемы нет, что надо дальше с этим жить. «Эге,— сказали мы с Петром Иванычем». И я тогда придумал вот эту историю с губернатором и его возлюбленной, которые бегут, их все преследуют, а у них рождается абсолютно нормальный ребенок. Вот это мне показалось довольно весело.
Что касается сочинений Айтматова самого, можно было бы, конечно, отдельную лекцию по нему прочесть. Понимаете, было два тогда человека — Айтматов и Распутин, которые даже толком не были знакомы, хотя часто заседали во всяких таких общественных советах и публично выступали часто, но между ними не было дружбы. Мне кажется, они очень похожи. Похожи они не фольклорными своими корнями, не таким общим фольклорным замесом и не интересом к народной психологии, и даже не происхождением, такие два интеллигента во втором поколении.
Знаете, чем они были похожи? Ну, Айтматов старше, конечно, сильно. Они были похожи общим чувством трагического, таким общим чувством роковой страшной неустроенности мира, ощущением, что трагедия — она караулит за каждым поворотом, что под тонкой пленкой, под которой мы все ходим, там клокочет эта ледяная магма, готовая нас в любой момент поглотить и смести. Вот это чувство гудения трагического в их прозе, оно, мне кажется, их роднит, и очень серьезное отношение к вещам и к миру. В этом смысле оба они пришли к мифу, как к такому необходимому разрешению главных противоречий современной прозы. Потому что без мифа этот нарастающий абсурд, этот трагизм мира становится невозможно отразить.
Иное дело, что Айтматов как писатель — может быть, тоже за счет своей большей фольклорности, что ли, за счет своей большей укорененности в культуре… Распутин-то в общем книжный человек, как мне представляется, а Айтматов действительно долгое время жил той жизнью, о которой писал, он действительно выходец из самых бедных, самых настрадавшихся. И отец его репрессирован, там у него богатый вообще опыт борьбы с обстоятельствами.
Мне показалось, что Распутин, что ли, более робко, не так уверенно, искал новые формы. И он их и не нашел в конце концов, он остался в рамках такого традиционного реализма. И только в «Прощании с Матерой» появляется вот эта совершенно мифологическая фигура Хозяина — то ли кошка, то ли собака, воющий вот этот странный зверек, который обитает на острове, Хозяин острова. Это такой был прорыв к мифу. А надо сказать, что Распутин очень быстро почувствовал, как ему тесно в рамках традиционной прозы. Именно с этим был связан его кризис семьдесят восьмого — семьдесят девятого годов. Выход, конечно, из этого состояния мог быть только в миф, а у него случился в результате выход в публицистику — в очень хорошую, но все-таки довольно плоскую повесть «Пожар», в которой есть свои прозрения, но нового метода нет.
А вот у Айтматова случился прорыв в новый творческий метод, и это был, конечно, блистательный роман «Буранный полустанок». Это была подготовившая его повесть «Белое облако Чингисхана», первый намек на будущий роман. Изначально-то он назывался «Обруч», но потом он стал называться «И дольше века длится день», или «Буранный полустанок». Собственно, миф уже бродит в легенде о матери-оленихе в «Белом пароходе». Мне вообще кажется, что у Айтматова была вот эта удивительная свобода обращения с материалом.
Из всех его сочинений, вот если вы спрашиваете, с чего начать его читать, я бы рекомендовал, конечно, «Пегий пес, бегущий краем моря». Это с такой силой написано, с такой мощью. И муки жажды там описаны, пожалуй, даже страшней, чем муки манкурта в «Буранном полустанке». Я Айтматова как-то спросил, у нас был ещё один разговор, довольно тоже долгий: «А как вы придумали «Пегого пса»? Это действительно легенда?» — «Нет, нет, я горжусь, все принимают за легенду, и даже друг мой, чукотский писатель Володя Санги, от которого я знал все подробности про нерпичью печенку, когда я ему это рассказал, он не поверил, что я сам это выдумал. Но эту историю целиком придумал я».
В общем, он гордился ужасно этой вещью. Гордился тем, что она, понимаете, сделана вне всяких реалий, на совершенно чужом для него материале — откуда он мог знать жизнь чукчей, он вообще в совершенно другой области мира, киргиз. Но для него вот эта вещь была предметом гордости невероятной, потому что такую трагедию внутреннюю, такое напряжение дать — это, конечно, величие невероятное. Я до сих пор помню, как там звали всех героев. В «Знамени» она печаталась. Помню какие-то просто цитаты и расположение слов на странице. Нет, он, конечно, великий автор, что там говорить.