Войти на БыковФМ через
Закрыть
Литература

Чем вам интересен поэт Эдуард Багрицкий?

Дмитрий Быков
>250

Интересен тем, что именно он дал название юго-западной школе одесской. Интересен потому, что одесская школа представлена в основном прозаиками, начиная с Куприна, с которого она, собственно, и началась, и заканчивая Олешей. С поэтами там было не очень хорошо — кроме Анатолия Фиолетова никто на ум не приходит. Они все баловались стихами. Гениально писал Кесельман, но очень мало. Замечательным поэтом в молодости был Катаев, но он потом оставил это дело, за исключением каких-то разовых возвращений к поэзии, иногда совершенно гениальных. Но в принципе, Багрицкий — единственный поэт, который привнес в поэзию черты авантюрной прозы. Он такой гумилевец безусловный, такой одесский акмеист, продолжатель конкистадорских добродетелей, но с ним после 1925-1926 годов при переезде в Москву произошел определенный перелом.

Очень показательно, когда акмеизм переходит в конструктивизм. Он попытался одно время заигрывать с конструктивизмом («Настали времена, чтоб оде потолковать о рыбоводе»), стихи о птицелове, о поэте довольно интересные, но, по большому счету, Багрицкий был шире и талантливее конструктивистов. Кстати, другая одесситка, Инбер, которая и в поэзии, и в прозе одинаково иногда достигала вершин и одинаково останавливалась в шаге от шедевра (тоже любопытный случай самоограничения таланта),— Инбер была одной из конструктивизма, и вот этот пафос строительства, пафос вечной кожаной журналистской курки, которая в самолете летает с летчиками, на плотинах беседует со строителями, поднимается на кран с крановщиками, и так далее,— этот образ был для нее привлекателен и у нее получался. Но Инбер как раз себя уютно чувствовала себя в конструктивизме, рядом с Сельвинским, а Багрицкий был шире и интереснее, конечно, и поздний Багрицкий (времен «Человека предместья» и в особенности «Февраля») дописывался уже до вещей довольно интересных, не похожих ни на что в советской литературе.

Понимаете, он очень остро чувствовал трагедию постепенного загнивания революции, его прозаизации, и тут не только «Стихи о соловье и поэте», но главным образом вот это:

От черного хлеба и верной жены
Мы бледною немочью заражены…

Я помню — только что в Питер ездил,— как Никита Елисеев на Фонтанке оглушительно декламировал: «Мы ржавые листья на ржавых дубах». Вот как этого не вспомнить, это блистательный поэт. Но именно разочарование Багрицкого в прозе жизни, в попытках конструктивистского ее освоения, в какой-то степени возврат к собственному раннему революционному романтизму,— это в сборнике, который, по-моему, Волгин составил, хорошо видно. Багрицкого надо хорошо составлять, хорошо и правильно отбирать настоящее. Кстати говоря, «Смерть пионерки», при всех современных попытках в Colta интерпретировать эту вещь как поэму о Голодоморе (я думаю, там этого подтекста нет), там подтекст другой: это возвращение к идеалам молодости, в конце концов. Потому что попытка загнать себя в зеленые листы коленкора, в газетные листы не удалась. Багрицкий находился на грани бунта, и Сева, его сын, очень хорошо это чувствовал, чувствовал эту обреченность.

Багрицкий, как и все это поколение, либо был обречен на молчание, как Олеша, на поиски каких-то новых форм, подпольные поиски новых форм, фрагментарной эссеистики, либо он был обречен на бунт, конечно. И бунт этот в нем очень чувствовался. Я абсолютно уверен, что Багрицкий в новых вещах, как Пастернак в переделкинском цикле, вышел бы на какую-то новую, небывалую высоту. Потому что «Февраль» эту высоту обещает. Понимаете, написать в начале 30-х годов:

Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас.

Но в крови горячечной
Подымались мы,
Но глаза незрячие
Открывали мы.

Возникай содружество
Ворона с бойцом —
Укрепляйся, мужество,
Сталью и свинцом…

Ведь «содружество ворона с бойцом» — это не чтобы ворон клевал бойца, а это новый тип, в котором ворон оказывается умнее врага, который оказывается хитрее; то, что в чертах самого Багрицкого проявлялось нечто от хищной птицы в последние его годы,— я думаю, это тоже предвестие бунта, предвестие перелома.

Дело в том, что главный пафос Багрицкого 20-х годов — это примирение с действительностью, это попытки в нее встроиться и ей служить. А это не сработало. Больше скажу: это привело к определенному снижению поэтического качества, и его голос как бы хрипло заклокотал в последних сочинениях, в нем появился пафос обреченности. Может быть, он вспомнил о еврейских своих корнях, как вспомнил о них Мандельштам, который пытался всегда от них отгородиться. В «Шуме времени» он буквально проклинает этот юдаизм, которым все проникнуто, которым пропахли все вещи в доме, а через три дома он уже вспоминает, что его кровь отягощена наследием царей и патриархов. «Ты, могила, не смей учить горбатого — молчи!». У еврея есть эта спасительная идентичность.

Кстати говоря, Багрицкий был редактором (он же подрабатывал в издательстве) книги Пастернака «Второе рождение», и я думаю, он не мог не почувствовать, что Пастернак, пытаясь быть советским, на этом теряет, на этом проигрывает. Там были, например, гениальные стихи (во «Втором рождении»): обе «Баллады» (особенно вторая) или, скажем, «Никого не будет в доме», но в основном-то Ахматова правильно сказала: «Жениховская книга», капитулянская во многих отношениях книга. Попытки Пастернаки и Багрицкого представить революцию как месть за поруганную женственность — в «Феврале», в «Весеннею порою льда..», отчасти в «Спекторском» — это попытки объяснимые, попытки найти для революции женское, наиболее привлекательное лицо. Но это попытки обреченные, поэтому, мне кажется, Багрицкий находился на пороге какого-то категорического, какого-то решительного разрыва с действительностью.

У поэта, у прозаика вообще бывает такой период, когда он все время пытается себя ломать под окружающую себя действительность, а потом вдруг берет и говорит те единственные слова, которые надо сказать. Когда против воли, когда надоедает приспосабливаться, когда хочется вырваться и против собственного желания говоришь то, чего боишься. Вот Багрицкий, мне кажется, находился на грани такого разрыва с любым приспособленчеством. Ранний Багрицкий, конечно, тоже очень привлекателен. Он, конечно, один из самых обаятельных поэтов своего времени, и правильно вы делаете сейчас, что его перечитываете. Писал же Марк Щеглов в дневниках: «В сердце своем я оглушаю Пастернака Багрицким». Интересно, что Щеглов, один из самых тонких и проницательных филологов и критиков 50-х годов; как говорил Воздвиженский, «самая светлая личность нашего времени»; Щеглов почувствовал эту глубокую внутреннюю связь Пастернака и Багрицкого, при всем различии их дарований.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Согласны ли вы с оценкой профессионального психолога, который утверждает, что Фазиль Искандер — самый сбалансированный писатель?

Нет, он не был сбалансированным. Именно Искандер страдал иногда (особенно, конечно, в поздний период — в 70-е годы), под влиянием государственного прессинга, под влиянием давления этого он страдал от очень странных проявлений… не скажу, что душевной болезни, но маний, фобий навязчивых. Одна из них описана в «Морском скорпионе» — вот эта мания ревности, его охватывавшая иногда. Это сам он объяснял довольно просто. Ведь такие же мании ревности испытывал, скажем, в 30-е годы Пастернак, испытывал и Шварц. Это когда тебе изменила Родина, а кажется, что изменил кто-то в семье. Такое бывает. Это такой защитный механизм. Тоже я в книжке про Пастернака попытался это описать. У него разные бывали фобии и…

Почему когда читаешь роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго», кажется, что читаешь стихи?

Может быть, это даже и не очень хорошо, потому что это мешает роману быть романом. Там много поэтических преувеличений, много лирических фрагментов. Но я бы не сказал, что это стихи все-таки. Понимаете, ощущение стихов возникает от сюжетных рифм. Пастернак пояснял, что огромное количество встреч в романе — от его привычки к рифмам. Все закольцовывается, рифмуется, накладывается, то есть создается ощущение такой высокой неслучайности происходящего, которая бывает только от очень хороших стихов. Это нормальная вещь. Но в целом это, конечно, роман, который содержит в себе очень важные и серьезные религиозные и социальные высказывания. Только очень хорошие стихи несут такую гигантскую…

Не кажется ли вам, что Хемингуэй получил Нобелевскую премию за повесть «Старик и море» заслужено, а Пастернак за роман «Доктора Живаго» — нет?

«Доктор Живаго» — это «не плохая литература, а другая литература». Пользуюсь замечательным выражением блестящего филолога Игоря Николаевича Сухих. Он правильно пишет: «Подходить к «Доктору» с критериями традиционной прозы довольно смешно. «Доктор» — символистский роман».

Что касается «Старика и море». Ну, понимаете, «Старик и море» — замечательная повесть. И даже я склоняюсь к мысли, что это лучший текст Хемингуэя вообще, потому что все остальное (ну, может, ещё «Иметь и не иметь») сейчас считается как просто понтистые, какие-то подростковые сочинения. Но при всем при этом это просто… Жанр-то тот же самый — символистский роман. И «Старик и море» — это наш ответ Мелвиллу. А…

Что имеет в виду Пастернак когда говорит, что при взгляде на историю кажется, что идеализм существует только для того, чтобы его отрицали?

А что хочет сказать Пастернак? Пастернак говорит о Zeitgeist, о духе времени, о гегелевском понимании истории, о том, что сколько бы ни отрицали наличия в истории некоего смысла, сюжета, наглядности, история как раз очень любит наглядность, она поразительно наглядна, особенно в России. И тут происходят почти текстуальные совпадения. В этом смысле да, идеалистическая концепция истории, сколько бы её ни отрицали, Пастернаку представляется верной, и я с этим солидарен. Понимаете, для меня история хотя и не наука, она слишком зависит от интерпретации, наука — это источниковедение, условно говоря, история слишком лишена предсказательной функции и так далее. Но если рассматривать историю как…

Можно ли выделить в отдельную сюжетную линию о поисках выхода в загробный мир у Владимира Набокова и Бориса Пастернака?

Это вопрос справедливый в том смысле, что действительно для Набокова религиозность очень органична, очень естественна. Иное дело, что он не дает ей проникать непосредственно в художественный текст, видимо, числя её по разряду идеологии. А идеология, с его точки зрения, всегда мешает чистой художественности.

Значит, наверное, и Набоков, и Пастернак действительно много сил тратят на то, чтобы заглянуть по ту сторону. Но все-таки у Пастернака это более, что ли, в ортодоксальных формах все происходит. Потому что религиозность Набокова — чисто эстетическая. В «Ultima Thule», конечно, есть тема, которая явилась Фальтеру, явление, которое получил Фальтер,— это не просто возможность…

Почему Набоков, прекрасно понимая, в каком положении находится Пастернак в СССР, продолжал уничижительно отзываться о романе?

Набоков и Вера совершенно ничего не понимали в реальном положении Пастернака. Они додумывались до того, что публикация «Доктора Живаго» за границей — это спецоперация по привлечению в СССР добротной иностранной валюты. Точно так же, как сегодня многие, в том числе Иван Толстой, акцентируют участие ЦРУ — спецоперацию ЦРУ в получении Пастернаком Нобелевской премии. Флейшман там возражает. Я не буду расставлять никаких акцентов в этом споре, но я уверен, что Пастернак получил бы Нобеля из без ЦРУ, прежде всего потому, что Россия в этот момент в центре внимания мира. Но, как мне представляется, сама идея, что «Доктор Живаго» мог быть спецоперацией властей просто продиктована тоской по поводу того,…

Что хотел Марлен Хуциев рассказать о Пушкине? Почему этот замысел не воплотился?

Я бы дорого дал, чтобы прочитать этот кинороман полностью, отрывки из него когда-то печатались в неделе. И это была хорошая история. Видите, дело в том, что хорошей книги о Пушкине (кроме, может быть, гершензоновской «Мудрости Пушкина», да и то она далеко не универсальна) у нас нет, не получилось ни у Ходасевича, ни у Тынянова. Они, кстати, друг друга терпеть не могли. Может быть, только целостная, восстановленная русская культура могла бы Пушкина целиком осмылить. А в расколотом состоянии Пушкина уже как-то и не поймешь: ведь это как в финале у Хуциева в «Бесконечности», когда герой в молодости и герой в зрелости идут по берегам реки. Сначала ещё могут друг друга коснуться, а потом эта река все шире, и…