Не из-за того и не из-за другого. Понимаете, Цветаева вообще изначально априори — очень здоровый и жизнерадостный человек, дисциплинированный труженик, самоотверженный художник, действительно ради точного слова, а иногда ради «точного слога», как она писала Иваску, готовый три часа потратить над тетрадью с чёрным кофе и папиросой вечной. Я очень люблю Цветаеву именно как человека, и как прозаика больше, чем как поэта. Хотя лучшим её поэтическим периодом считаю примерно с 1918 по 1925 годы — условно говоря, с «Метели» до «Крысолова». Но всё равно я очень люблю Цветаеву в целом.
И тема смерти у неё… Это, знаете, как у Бунина в коротком рассказе про часовню: тёмный подвал, из которого веет смертью, среди солнечного яркого дня. Цветаева сама настолько яркая и здоровая личность, что мысль о смерти ей нужна постоянно, чтобы подчеркнуть собственную витальность, чтобы подчеркнуть, до какой степени она не приемлет смерти:
Я так не хотела в землю
С любимой моей земли.
У неё нет эстетского любования смертью. У неё есть горячее её неприятие. Для неё смерть — это ещё один повод всех любить:
— Послушайте! — Ещё меня любите
За то, что я умру.
Вот за эту противоестественность, за этот подвиг, за эту жертву. Поэтому для меня тема смерти у Цветаевой — это естественное продолжение и естественное противопоставление её колоссальной витальной мощи, её неубиваемому румянцу. Понимаете, этот румянец, иногда несколько лихорадочный, есть даже на стихотворениях тридцатых годов. Мне нравится в Цветаевой её жизнеутверждающая витальная сила, которой, скажем, у Бродского я не вижу. Потому что у него, несмотря на всю энергию его стихов, я не вижу этого цветаевского румянца, а вижу наоборот — прекрасную бледность.