Ну, во-первых, не все потеряно. Во-вторых… Понимаете, Нобелевская премия часто приходит с запозданием. Евтушенко был одним из ведущих мировых поэтов в шестидесятые годы. В семидесятые это было не так. У меня с ним сложные, но хорошие отношения, я люблю этого поэта, в общем люблю. Это раздражённая любовь, но любовь.
Евтушенко рождён говорить вслух то, о чём другие молчат, то, что замалчивают, и говорит это первым. Он иногда кокетничает этим, говоря о себе с несомненным самолюбованием, но всё-таки самое плохое и самое страшное. Никто не говорил о Евтушенко так плохо, как он сам о себе. Я очень высоко ценю его любовную лирику, его стихи шестидесятых годов, его «Монолог голубого песца» в частности, великое стихотворение абсолютно.
Он рождён для эпох свободы, когда в этой свободе всё-таки остаётся частица недоговорённого. Вот он это последнее рабство раскрепощает, он выводит его на всеобщее поругание, он вытаскивает недоговорённое. А для эпох, концентрированно самоуглублённых, как семидесятые, он не рождён, потому что он именно человек публичный, а тихость, самоуглубление всегда выходит у него несколько, что ли, фальшиво. Он для этого и рождён. Он трибун. Вот «Долгие крики» — гениальное стихотворение, там всё это сказано:
Что ж ты, оратор, что ж ты, пророк?
Ты растерялся, продрог и промок.
Кончились пули. Сорван твой голос.
Дождь заливает твой костерок.
Но не тужи, что обидно до слёз.
Можно о стольком подумать всерьёз.
Времени много… «Долгие крики» —
так называется перевоз.
Вот он рождён кричать — кричать, когда все молчат. А эпоха самоуглубления у него не очень получается — и получаются такие довольно, на мой взгляд, фальшивые стихи, как «Серёжка ольховая» («Уронит ли ветер в ладони серёжку ольховую»). Это хорошие стихи, но такие стихи могут многие написать. Он совершенно правильно написал о семидесятых:
В поэзии сегодня как-то рыхло,
Бубенчиков полно — набата нет.
Трибунная поэзия притихла,
а «тихая» криклива: «С нами Фет!»
Он совершенно правильно написал об этом. Он трибун. И он рождён кричать о том, о чём молчат. Вот то, что он делал в шестидесятые, было гениально. И я, когда он соответствовал своему темпераменту, я бы ему охотно Нобеля вручил.