О распаде формы. Вообще говоря о том, что с какого-то момента вам неинтересно делать обычное искусство, и вы начинаете делать такое авангардное, новое, прорывное. Вот мы как то раз с Гусманом разговаривали относительно моего противопоставления Дали и Пикассо. Конечно, Дали — гений. Но с Пикассо в чем проблема? Он рисовать как все, и «рисовать, как Рафэль», как он сам говорил, мог уже к 18 годам. Это показывает каталонский музей, где представлены в основном ранние работы. А вот рисовать как ребенок он уже научился к 70. Кстати, совершенно гениальная есть фреска в Каталонии, в готическом квартале, где штришками детскими изображена поездка, такая, череда празднующих монахов, детей, идущих в процессии праздничной по случаю Пасхи, допустим. Это не Крестный ход, это именно какое-то праздничное триумфальное шествие по улицам. Смотришь, отойдешь чуть,— и видишь блестящее реалистическое произведение. Подойдешь, вглядишься,— а это детский рисунок, каляки-маляки, штришки. Просто композиция его настолько естественна и монументальна, что в этом видишь великое искусство.
Кстати, «Герника» — она ведь и в первоначальном варианте есть фотография этапов работы, была гораздо более классицистична, гораздо более натуралистична. Он просто в процессе работы над картиной уходил все дальше от фигуративности, все ближе вот к этому дикому искаженному гротеску. А так — и лежащий, пораженный якобы матадор, жертва бомбежки,— он был сначала совершенно натуралистичен. Вот просто с какого-то момента становится неинтересно делать общепринятые вещи. Более того, с какого-то момента становится не нужно воспроизводить традиционные нарративы. Вот распад этого нарратива — это «Восемь с половиной». Я не считаю эту картину шедевром, вообще-то говоря. Потому что для меня этот распад неубедителен, это просто честный отчет художника о своем существовании, о своем состоянии, о своих маниях, фобиях, о преследующих его мотивах. Это как бы о чем снимать, если нечего больше снимать. Вот ты снял «Сладкую жизнь» — а что потом делать?
У меня был в Дублине очень интересный разговор с одним джойсистом, не припомню сейчас его фамилию, одним из ведущих специалистов. Я говорю: «Как по-вашему, почему он все-таки написал «Поминки по Финнегану»?» — «А что ещё можно делать, когда ты уже написал «Улисса»?» Ты написал сложный, самый сложный, может быть, и всеобъемлющий роман, в который вошло все, что ты знал и умел, и все состояние современного человека, и все романные техники, какие ты знаешь. Дальше тебе остается написать только хронику безумия, ночной язык. Действительно, а что можно делать после «Улисса»? А что можно делать после того, как ты снял «Сладкую жизнь»? Фильм фильмов, библейская совершенно картина, с массой библейских мотивов, которая вобрала в себя не только хронику жизни какого-то римского журналиста, но и хронику всех сект религиозных, и мечтаний религиозных, народных, и хронику чудес, и преступлений, и главные интеллектуальные течения века. Три часа, фреска — и что после этого делать?
Я помню, как я два раза её смотрел на ретроспективе Феллини, потому что не понимал, как это все собрать в одно,— величайшая картина. Что делать после этого — «Восемь с половиной», фильм о распаде метода. Я лучшим фильмом позднего Феллини считаю Казанову, где он сумел такую интересную вселенную выстроить, но, к сожалению, почти никто этого моего мнения не разделяет.