Нет, конечно. То есть это намек на тренд в кинематографе, но дело в том, что Сорокин — режиссер, каким он там изображен — такой же интеллектуал, ездивший много за границу. Он, скорее, Эйзенштейн. И дело в том, что это общий тренд бесконфликтного кинематографа; кстати говоря, интеллектуалы тоже приняли в этом участие. Кстати, и Пырьев ведь, понимаете, мейерхольдовец, и он этим гордился. Марголит, кстати, отстаивает версию о том, что Пырьев абсолютно сознательно делал лубок, а не желал угодить, как, допустим, Луков. Кстати говоря, очень может быть, что и Луков, снимая «Донецких шахтеров», не только гнался за конформизмом, но и создавал образец нового эстетизма. Но я-то думаю, что Сорокин имеет каких-то более интеллектуальных прототипов типа Пудовкина или Эйзенштейна, который сам напрашивается. Что касается Юлии Бамбалски, то, я думаю, это абсолютно выдуманный персонаж, как-то ни на кого она не похожа.
Насчет Скуднова — это мог быть любой, так сказать… Но не как не Киров, просто любой чекист. А что касается Шатаницкого, то никаких, по-моему, черт Емельяна Ярославского в этом персонаже нет. Это такой абсолютный шайтан, сатана, и если уж я бы верил в то, что Леонов как-то предчувствовал Сатановского, то я подумал бы скорее на это. Но это не более чем замечательный случай художественно предвидения. Матвей Лоскутов — это во многом автобиографический персонаж, потому что его скитания как-то отражают тот страх, который Леонова преследовал всю жизнь. У него был один такой рассказ «Бродяга» 1928 года: рассказ о человеке, который скитается без крова. И вот этот священник, ночующий в склепах,— это, пожалуй, самое точное, самое страшное, самое эстетически убедительное, что есть в «Пирамиде». Я к «Пирамиде» как к художественному тексту с годами стал относиться более скептично: все-таки его читать практически невозможно, а это не последняя вещь.
Понимаете, о чем я хочу сказать применительно к пелевинскому роману? Пелевинская книга вызывает очень часто раздражение, и она должна его вызывать, потому что те авторы, которые знают пелевинские возможности, его масштаб, они, конечно, к этим его играм относятся с некоторым скепсисом, но с другой стороны, понимаете, Пелевин — добрый. Это чувствовалось и в «Тарзанке», это чувствовалось и в «Ухрябе», ранних рассказах. Он всегда жалеет героя, жалеет читателя, он вообще гуманист последний. Роднянская об этом хорошо писала, говоря, что его буддизм — лишь маска, а на самом деле у него христианская душа. В общем, как к нему ни относись, Пелевин не ненавидит мир и не ненавидит читателя.
Его отношение к миру немножко похоже на вот это отношение богомола в финале романа «t» (а, собственно, кроме романа «t» он не проговаривался на эту тему и, собственно, в романе этом, кроме финала, ничего, в общем, и нет хорошего). Но мне кажется, что его отношение к миру скорее доброжелательное, поэтому его тексты не вызывают раздражения. А в леоновской «Пирамиде» все-таки очень чувствуется неприязнь и к миру, и к читателю, и к себе, и к собственной миссии. То есть это книга, вдохновленная далеко не самыми добрыми чувствами, и как-то при всех авторских догадках и безусловной художественной мощи, которая там есть, все-таки, когда читаешь, чувствуешь, как сказал Борис Парамонов, что это роман из антивещества. И весь Леонов из антивещества.