Войти на БыковФМ через
Закрыть

Можно ли провести параллели между тиранией государственной и семейной?

Дмитрий Быков
>100

Это огромная и важная тема. Для меня очень много значит в последнее время роман «Что делать?». Объясню — почему. Только потому, что дети действительно возжелали расшифровать его цифровой ряд, и мне постоянно приходилось его перечитывать. И мне кажется, я эту книгу понял. Ну, то есть писал же Ленин, что её нельзя читать, когда молоко на губах не обсохло. Пока в России будет торжествовать тираническая семья, о политической свободе в ней мечтать невозможно.

Так вот, я понимаю, что со мной кто-то не согласится, будет плеваться кипящей желчи, но назову вещи своими именами.

Пушкинская записка «О народном воспитании», поданная им в двадцать шестом… в двадцать седьмом году по поручению Николая, вызвала бешенный государственный гнев — именно потому, что там заложена очень важная мысль. Ну, Пушкин же лицеист, понимаете, воспитанник вот этой русской педагогической утопии лицея. Он говорит: пребывание ребенка в семье способно научить его только рабству; произвол хозяина в отношении слуг, произвол мужа в отношении жены, произвол жены в отношении горничной — все это школа рабства.

И я должен заметить, что, примерно начиная с шестидесятых годов, русская семейная утопия — страшная, домостроевская — расшатывалась довольно сильно. С одной стороны — Островский с «Грозой», и не только с «Грозой». Вообще весь Островский — это достаточно клаустрофобный автор. Картины семейного быта у него везде мрачны. Мать, которая торгует дочерью в «Бесприданнице», при этом любит, но все равно торгует. Да даже, понимаете, я бы не стал видеть в Островском (вот это очень важная тема), не стал бы в нем видеть утописта, такого воспевателя русской старины, «Колумба Замоскворечья».

Самая страшная пьеса Островского (здесь я, кстати говоря, с Райкиным Константином совершенно солидарен), самая мрачная пьеса Островского — «Снегурочка», которую он когда-то замечательно поставил. Берендеи — это мир довольно жуткий, и Снегурочка в этом мире гибнет не просто так. Они же… Понимаете, Мизгирь — вот это воплощение мужского агрессивного такого обладания, жажда этого обладания, мужского агрессивного характера. Снегирь… то есть Мизгирь — это как раз такая серьезная альтернатива Лелю. Но дело же в том, что большинство Лелей с годами превращается в Мизгирей, как это ни ужасно. В период романтических воздыханий они вполне себе Лели, но потом Снегурочка начинает понимать, с кем она связалась. И берендейский мир — это мир тесный, душный, это довольно страшный мир язычества.

И не только у Островского мы видим эту семейную антиутопию. Но более страшный, я думаю, удар по русской семье — это именно роман Чернышевского, потому что в нем доказано, как дважды два: пока в России будет господствовать архаическое представление, домостроевское представление о семье, пока мужчина будет главой, пока будет патриархальный быт, пока женщиной будут торговать, как торгует ею мать Веры Павловны… Помните вот это — приносит ей чай с сахаром и сливками и начинает рассказывать, как она всю жизнь на нее положила, и теперь она должна хорошо выйти замуж. Это же жуткая сцена!

Вот пока в России будет господствовать это, ни о какой социальной, ни о какой политической свободе нельзя мечтать вообще, смешно это. И большинство русских семей шестидесятых годов, семей революционных, строились, как треугольники. Это и семья Шелгуновых и Михайлова. Это сложная очень, кстати, конструкция (там почти могендовид получается) у Герцена. Очень сложная любовная драма, которая связывала Желябова и нескольких его возлюбленных. И это все показано замечательно в романе Трифонова «Нетерпение», потому что «Нетерпение» — это книга ещё о и сексуальной утопии в том числе. Я уже не говорю о слепцовской коммуне. Вот этот культ уклада семейного и пирамидальной структуры в семье, к сожалению, сказывается и на семье народов, на семье имперской.

Я очень хорошо помню слова доктора Щеглова, который сказал, что в России сексуальной революции не произошло, а произошел бунт, бессмысленный и беспощадный. Сексуальная революция должна, как это ни ужасно звучит (хотя на самом деле это абсолютно логично), она должна приводить к увеличению количества любви в обществе, а мы пережили в девяностые огромный скачок ненависти, и никакого количества любви там не было. И это какой-то пир садомазохизма. И я, кстати, помню, проследил в «Огоньке» тенденции в эротических описаниях в русской прозе: это всегда «поединок роковой» (по Тютчеву), это всегда садомазо. И этого садомазо очень много в российской прозе и в российских отношениях государственных, понимаете, в отношениях государства и общества. Это именно такое взаимное мучительство и наслаждение этим мучительством. Любви там очень мало. Это такое «Сало́», такое чисто пазолиниевское страшное мечтание.

И если уж говорить совсем серьезно, то садизм — и государственный, и семейный — давно уже в России стал одним из важнейших символов, таким способом повышения государственной потенции. Если заинтересует вас, можете обратиться к моей статье «Вся Россия — наш Сад» (имея в виду де Сада). Поэтому говорить о связи между семейной диктатурой и диктатурой государственной придется, как это ни печально.

Значит ли это, что я категорически против моногамии? Конечно нет. Это значит, что я против угнетения. Вот это вечная такая попытка приписать собеседнику разврат: «Что же, вы за разврат? Что же, вы за треугольники?» Нет. Но я за уважение чужой свободы. Помните эту знаменитую фразу из «Что делать?»: «Прежде, друг мой, я тебя просто любил, а теперь я тебя ещё и уважаю». Когда мужчина откажется, когда женщина откажется от примитивного собственничества, тогда, может быть, что-то изменится.

Но пока, видите, именно обыватель является основой фашистских режимов. Здесь Честертон заблуждался. Именно через обывателя приходит фашизм. А для обывателя очень важен этот культ, который формирует Кабанова. Вот как я знаю этих Кабаних! Понимаете? Как я знаю до сих пор эти семьи, в которых лишь бы что не вышло наружу. Это катастрофа! И вот этот культ предков, этот культ семейных застолий, это дикое постоянное искажение памяти о том, что раньше все было лучше,— это очень характерные вещи. Вот о чем бы писать. Но, к сожалению, у нас там огромная зона умолчания, слепое пятно. Болезненно любое прикосновение к этой теме. И конечно, пока в России не будет любви в семье, никакой симфонии государства и общества тоже быть не может.

Это же касается, кстати, и родительской любви. Я знаю, что если ребенок не любит родителей, как правило, у этого ребенка ничего не будет хорошо ни в личной жизни, ни в профессиональной реализации. Но сколько я знаю семей… Недавно об этом замечательный прозаик Анна Козлова очень точно написала. Сколько этих семей, где как переливают растение и доводят его до гниения непрерывным поливом, так и детей мучают страстной и дикой любовью — причем любовью не просто требовательной, а вот «делай так», любовью, я бы сказал, императивной, такой тоже садической в своем роде.

Потому что мне-то, в общем, повезло в том смысле, что как-то я действительно… ну, мне повезло попасть в очень здоровую семью, где мне предоставлялось, я боюсь, слишком много свободы. У меня каждый день был расписан, и каждый день я был где-то: на каком-то кружке (причем выбирал его сам), в какой-то детской радиостудии, на каком-то лекционном курсе. То есть я очень много времени проводил вне дома, меня никто не успевал родительской любовью задушить. Но сколько я знаю семей, в которых родительский контроль абсолютно сносил башню. Поэтому, к сожалению, если мы хотим жить в свободном обществе, нам надо, боюсь, начинать с предоставления свободы нашим детям.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Почему именно к 1837 году Михаил Лермонтов мгновенно стал известен, ведь до этого было десять лет творчества, и на смерть Пушкина писали стихи многие?

Во-первых, не так уж много. Вообще, «много стихов» для России 30-х годов — это весьма относительное понятие. Много их сейчас, когда в интернете каждый получил слово. А во-вторых, я не думаю, что Лермонтов взлетел к известности тогда. Скандал случился, дознание случилось, а настоящая, конечно, слава пришла только после романа «Герой нашего времени», после 1840 года. Поэзия Лермонтова была оценена, страшно сказать, только в двадцатом веке, когда Георгий Адамович написал: «Для нас, сегодняшних, Лермонтов ближе Пушкина». Не выше, но ближе. Мне кажется, что Лермонтов до такой степени опередил развитие русской поэзии, что только Блок, только символисты как-то начали его…

Почему если сегодня кто-то напишет гениальное стихотворение, им не будут впечатлены также как от строк Александра Пушкина или Александра Блока?

Не факт. Очень возможно, что будет эффект. Гениальное заставит себя оценить рано или поздно. Но дело в том, что человек уже не произведет такого впечатления, какое производил Вийон. Потому что Вийон был 600 лет назад.

Точно так же мне, я помню, один выдающийся финансист сказал: «Хороший вы поэт, но ведь не Бродский». Я сказал: «Да, хороший вы банкир, но ведь не Ротшильд». Потому что Ротшильд был для своего времени. Он был первый среди равных. Сейчас, когда прошло уже 200 лет с начала империи Ротшильдов, даже Билл Гейтс не воспринимается как всемогущий, не воспринимается как символ. Потому что, скажем, для Долгорукова, героя «Подростка», Ротшильд — это символ, символ…

Можно ли сказать, что «Черный человек» Сергея Есенина — произведение с чертами психической патологии?

Наверное, можно. И я больше скажу, практически нет литературного шедевра, о котором этого нельзя было бы сказать. Тема черного человека впервые в русской литературе появилась у Пушкина, появилась она в «Моцарте и Сальери», «с той поры покоя не дает мой черный человек». Но давайте вспомним, что ведь черный человек у Моцарта, это не раздвоение личности. Это лишний раз, кстати, подсказывает мне правоту моей версии — черный человек это не Есенин, а страшный вариант его судьбы. Может быть, кто-то из вас даже знает, что за черный человек в действительности пришел к Моцарту, чтобы заказать ему реквием. Ведь это довольно известная история. За неделю до смерти Моцарта, ну не за неделю, за месяц,…

Когда вы говорите о том, что лучшие условия для обучения ребенка — это круглосуточная жизнь в лицее, не кажется ли вам, что такой вариант подходить не каждому?

Понимаете, я вообще считаю, что идеально такое положение, когда ребенок проводит в школе почти, допустим, 12 часов, 12–15, а ночевать приходит домой, где у него есть личное пространство. Если нет, то интернат должен, конечно, давать возможность, как у Пушкина, побыть в отдельной комнате.

Но я готов согласиться с Крапивиным вот в каком отношении. Лицей — это идеальная утопия для получения образования, для формирования личности. Да, нет вопросов. Но, наверное, это не идеальное пространство для формирования будущей личности, будущего человека, потому что почти у всех лицеистов были проблемы с семьей и домом, они с трудом это выстраивали. Или, как я уже говорил, это были такие домашние…

Зачем Пушкин в поэме «Анджело», переводя пьесу «Мера за меру» Шекспира, изменил финал? Почему у Шекспира торжествует справедливость, а у Пушкина — милосердие?

Видите ли, Пушкин называл «Анджело» своей наиболее важной поэмой, а вовсе не «Медного всадника». И Благой в своей статье, насколько я помню, «Загадочная поэма Пушкина» напрямую увязывает её с задачей добиться прощения декабристов. Наверное, так оно и было. Во всяком случае, все тексты, по крайней мере русской литературы, делятся чётко на три категории: написанные за власть, против власти и, самое интересное, для власти.

Скажем, для власти написана пьеса Леонова «Нашествие». Текст её, посыл её совершенно понятен: «Ты считаешь нас врагами народа, а мы считаем тебя благодетелем и готовы за тебя умирать. И в критический момент именно мы тебя выручим, а не твои верные сатрапы». И…