В 1958 году Борис Пастернак получил Нобелевскую премию за «Доктора Живаго», о годе первого русского полного издания этой книги. Я не буду сейчас вдаваться в подробности, пусть их освещают люди, специально этим занимающиеся, роль ЦРУ в издании романа, слухами о том, что именно в русском издании самое непосредственное участие принимали главные функционеры американской разведки и т.д. Мне все это совершенно неинтересно, да и, честно говоря, я, наряду Флейшманом Лазарем, главным у нас специалистом по Пастернаку, полагаю, что это все принципиальной роли не играло.
А интересно мне другое. Интересно мне, почему эта странная книга, которую многие считают плохой, почему-то стала главной и в судьбе Пастернака, и в литературе 50-х годов. Это самый известный на Западе русский роман, более известный, чем «Преступление и наказание». Все советские учителя и постсоветские с радостью вспоминают, как дети кинулись читать «Живаго» после того, как Квентин Тарантино, приехав в Москву, сказал: «Не надо мне никаких достопримечательностей, хочу на могилу Пастернака». И вот после того, как он там полчаса сидел и что-то шептал и плакал, все поняли, что роман, наверное, стоящий. И после этого наши дети, наконец, его прочли.
Почему постановщик «Криминального чтива» так любит эту книгу — понятно. Потому что Тарантино как раз — традиционнейший христианский моралист, и в этой книге видит христианскую мораль и гимн бодрому, непокорному и бессмертному человеческому духу, мысль о вечной беспомощности и неумелости зла и о бессмертии самого, казалось бы, обреченного добра.
Но что делает эту книгу такой популярной на Западе и в мире? Вот на этом я и хотел бы остановиться. Потому что, как вы понимаете, за 20 минут о «Докторе Живаго» не расскажешь. В свое время этой книге очень повредило именно то, что ее так быстро читали. Ее давали на одну ночь, а за ночь там понять ничего невозможно. Ее вообще в идеале, если кто-то еще не читал или вдруг хочет перечитать, ее надо, конечно, читать так же, как она писалась — по 2-3 страницы в день. Знаете, по чайной ложке.
Он 10 лет работал над романом, хотя вообще-то Пастернак был скоропишущий человек, он стремительно перевел «Фауста», за 2 месяца перевел всего Бараташвили, а это труднейшая техническая задача. Но, видимо, в этой книге для него почему-то было важно работать очень медленно, потому что концентрация мысли и отваги в этой книге феноменальна. Что касается причин ее популярности и того смысла, который он туда вкладывал. Во-первых, глупо и бессмысленно рассматривать «Доктора Живаго» как реалистический роман. Самое смешное, что в знаменитой этой формуле, когда Пастернак получил своего Нобеля, там написано ему: «За возрождение традиций классической русской прозы», но какая там классическая русская проза? Это абсолютно модернистский роман, к которому надо относиться именно как к сказке. Ведь, собственно, Игорь Сухих очень точно сказал: «Не думайте, что это плохой роман, поймите, что это другой роман».
Какое наследие, какую традицию он, собственно, возрождает? Традицию русской символистской прозы. И, прежде всего, Андрея Белого, которого Пастернак называл учителем и любимым автором. Давайте мы сейчас с точки зрения фактической достоверности будем читать роман «Петербург» или, не дай Бог, «Москву под ударом». Что мы там найдем достоверного? Это вообще ритмическая проза, полупоэзия. И поэтому в «Докторе Живаго» страшное количество фактических натяжек. Больше того, все задают вопрос: почему в этом романе постоянно все со всеми встречаются? Это, собственно, главный фабульный, главный формообразующий пример. Такое ощущение, что в России из всех миллионов, ее населяющих, что-то делают только Антипов (впоследствии Стрельников), доктор Живаго Юрий Андреевич, Лара и еще несколько малозаметных и второстепенных персонажей вроде Дудорова и Гордона, которые, подобно Розенкранцу и Гильденстерну, сопутствуют доктору на всех его путях.
На самом деле, конечно, когда какая-нибудь мадемуазель Флери, совершенно второстепенная, или какой-нибудь Галузин, или какой-нибудь дворник, два раза мелькающий в романе, когда они все время встречаются, это не одни и те же персонажи. Каждый персонаж — это символ, это было несколько, это было много, таких, как Патуля Антипов, таких, как Лара, таких, как Юра. И встречаются-то, собственно говоря, не они, а типажи, населяющие Россию — да, они у него определены очень точно. Это комиссар страшно принципиальный, не допускающий никакой мелкой жалости, никакой сентиментальной человечности, это интеллигент, который, правда, представлен в единственном числе, он как бы в центре этой Солнечной системы, а вокруг него вращаются все остальные. Таких, как Дудоров и Гордон, тоже было страшное количество. И таких роковых женщин, как Лара, которую Набоков иронически назвал «чаровницей из Чарской», тоже было довольно много, они вполне себе типичные представители.
Это не одни и те же люди встречаются, это встречаются абсолютно точно уловленные Пастернаком главные типы эпохи. Конформисты, отважные и безжалостные комиссары, крестьянин боевитый, который организует восстание, а потом убивает собственную жену и детей, потому что боится возмездия. Крестьянин робкий, покорный, который со всем соглашается и который постоянно, как подросток, оказывается глиной в чужих руках. Ну и, наконец, разного рода коммунистические бюрократы, которые пишут свои декреты, абсолютно не заботясь о том, в какой степени эти декреты вообще применимы к реальности, ведь там же сказано открытым текстом, что большевики все время оперировали какими-то терминами, не имеющими к жизни никакого отношения. Доктор читает большевистский декрет, он поражается тому, насколько это грозно и насколько это бессмысленно.
Помимо этого, «Доктор Живаго» странным образом вписывается в русский метасюжет. В свое время именно Набоков первым поставил в один ряд эту историю «Доктора Живаго» с романом Шолохова «Тихий Дон». «Что там сейчас читают у меня на Родине? - пишет он в послесловии к «Лолите». - Каких-то картонных тихих донцов на подставках и историю мистического доктора со странными позывами и чаровницей из Чарской». Ну действительно, он просто не учел того, что и собственный его роман «Лолита», который он противопоставляет этим двум книгам, написан абсолютно на тот же самый сюжет. И вот это труднее всего осознать. Как говорил Эйнштейн, когда его спрашивали: «Почему ты так знаменит?». Он отвечал: «Когда слепой жук ползет по шару, он не чувствует, что его путь извилист, а я заметил». Вот труднее всего — заметить за собой.
Так вот проблема «Доктора Живаго», «Лолиты» и «Тихого Дона» — она в том, что это три одинаковых, даже внешне похожих персонажа, и это все три романа об инцесте, о родственном растлении. Вспомните, ведь Аксинья из «Тихого Дона» была растлена отцом на 16 году жизни, Лара, героиня «Доктора Живаго», растлена отчимом в этом же возрасте. И с Лолитой, правда, чуть раньше, это происходит. И все три героя внешне похожи — все такие же мечущиеся Гамлеты с тонкими чертами лица и усиками. И все они трое действительно мечутся, и все они не находят себе места. Все три этих истории — это история о русской революции, как ни странно, потому что сначала родственное растление, то есть насилие со стороны той власти, которая должна выступать функцией отца, но не может удержаться и насилует обязательно, потом появляется любовник, и с этим любовником они бегут. Бегство с любовником — тоже сквозная тема всех трех произведений.
И, наконец, третий всегда появляющийся момент, который нельзя ничем объяснить — обязательно рождается мертвый ребенок. У Григория с Аксиньей рождается мертвый ребенок, Танька Безочередева, дочь Юры и Лары, она, правда, выжила, но ее чуть не съел людоед, вот эта сцена, когда она спасается от людоеда во время голода, она одна из самых страшных в книжке. И главное, что странно, что в этом символистском романе, где так мало натурализма, только самоубийство Памфил Палых, наверное, который убил еще и всю семью, вот эта жуткая сцена с людоедом в эпилоге. Эта сцена, которую он, кстати, написал первой. Но когда мы это читаем, совершенно непонятно, как будто среди картины Билибина вдруг бросили кусок сырого мяса. Вот судьба Таньки Безочередевой, она очень странна. И точно так же умирает Лолита, родив мертвого ребенка.
Этот мертвый ребенок довольно наглядно символизирует то нежизнеспособное общество, которое родилось после этого странного беззаконного любовного союза, и погибло, брошенное на произвол, потому что любовникам есть дело только друг для друга, а о детях своих они заботиться неспособны, жизни у них нет.
Там есть еще ряд сквозных тем, которые, кстати, и в «Хождении по мукам» очень наглядно решены. Наиболее наглядная, пожалуй, — это тема брошенного мужа, который всегда умирает, как умирает Степан Астахов после того, как его бросила Аксинья. Правда, Шолохов — писатель молодой, и в третьем томе он его воскресил, оказывается, он не умер, а это нам показалось. Но потом он умер все равно, добрался до него авторский произвол. Умирает Николай Николаевич, от которого сбежала Катя в «Хождении по мукам», собственно, гибнет, понятное дело, и не может не погибнуть роковой соблазнитель, который похитил потом опять Лару. Но потом, естественным образом, и его достала судьба. Потому что всегда гибнет человек, мужчина, брошенный Россией, она от него сбежала с другим.
Вот этот образ России — Лара, Лолита, Аксинья — он обладает абсолютно четкими системными чертами. Точнее всего про нее говорит как раз Тоня, первая жена доктора. Говорит, что «Лариса, наверное, прекрасная женщина, но она во всем ищет сложность и во все вносит сложность и трагедию. Я везде пытаюсь найти ясность, а она, такая умелая в быту, такая ловкая, совсем не умеет устроить собственную жизнь и губит ее всегда, когда до нее доходит». Потому что именно эта ее умелость и органика, невероятная ловкость и ладность всего ее облика входит в такой страшный контраст с ее судьбой, потому что она всегда ничего не может сделать для себя. И это как раз так и привлекает в ней доктора. Они оба в этом смысле одинаковы.
Ну и, конечно, очень легко проследить тот подтекст, из которого все романы о русской революции выросли. Текст, который Пастернаку вообще был особенно близок, потому что его отец был первым иллюстратором этой книги и, соответственно, молодой Пастернак 10-летний — первым ее читателем. Это «Воскресение» Толстого. И, конечно, «Доктор Живаго» — это новая версия толстовского «Воскресения». Катюша Маслова с той же ловкостью во всем и абсолютной беспомощностью в собственной судьбе, родственное растление, растлевает ее племянник тетушек, которые взяли ее на воспитание, мертвый ребенок — умирает ребенок от их брака. Ну и потом, разумеется, она достается совсем не интеллигенту, достается она Симонсону, марксисту. Растлил Россию интеллигент, а досталась она марксисту. Именно поэтому Толстой считал «Воскресение» такой большой своей удачей. Да, это главный русский роман 20 века, потому что все судьбы России 20 века в нем абсолютно точно уловлены.
Есть расхожая такая точка зрения, первой ее, конечно, высказала Ахматова, своего рода гений общего места, хотя это не главное ее достоинство. Она первой сказала о том, что роман Пастернака хорош стихами и пейзажами, а все остальное там неинтересно. Это не так. Роман Пастернака хорош, прежде всего, своей генеральной концепцией, которая необычно странна для русской литературы, первым ее сформулировал Вознесенский. Он написал: «Мы все привыкли, что человек для истории. И вдруг оказалось, что история для человека. Мы все думаем, что наше дело — поучаствовать в великом историческом процессе, ну вот в революции, а оказывается, что вся революция, ребята, была затеяна только для того, чтобы Юра и Лара на короткое время оказались в Варекине.». Или, если прочитывать символический слой романа, а роман этому не сопротивляется, он на это и рассчитан, чтобы Россия на короткое время досталась поэту, которому она и должна принадлежать. Это очень недолго. Потому что придет растлитель и заберет ее сразу же, придет пошляк и отберет Россию. Но на две недели, но на два месяца они в этом мерзлом доме с этой девочкой прелестной, которую она воспитывает, с дочерью Лары, они там вместе.
Лара не достанется ни поэту, ни комиссару, в котором многие угадывают Маяковского, но там от Маяковского только самоубийство, никому. Она достается всегда пошляку. Но на очень короткое время она досталась кому надо, и это благодаря революции. И вся революция нужна только для того, чтобы Юрий Андреевич, там с ней живя, написал «Рождественскую звезду» и «Свеча горела на столе». Вот, понимаете, это гениальная, абсолютно сатанинская гордыня, как написал об этом Федин, все понявший в романе. «Роман гениальный, плохой, исполненный сатанинской гордыней».
Он плохой с точки зрения соцреализма, с точки зрения соцреализма хороший Федин, конечно, которого читать нельзя, в рот не возьмешь этот пластилин. Но роман Пастернака до сих пор прекрасно читается, нормальная символистская сказка. Да, ничего не поделаешь — сатанинская гордыня. Но пора уже понять, что не мы — пища для истории, а вся история существует для того, чтобы мы в максимальной полноте выразили себя. Вот об этом именно сегодня очень бы неплохо помнить.
Мы все спрашиваем: а зачем, а почему нам достался этот исторический отрезок? Для того, чтобы отталкиваясь от этого исторического отрезка, мы прыгнули как можно выше. Никакого другого смысла у истории нет. Видите, какая штука. Это очень долгий и трудный разговор: а что бывает потом, после того, как эти любовник демонический такой, несколько гамлетовского плана и Россия сбежали? Что будет потом? Она почти всегда гибнет. Что Лолита, что Аксинья, что Лара, что Катюша Маслова, там, правда, про нее не сказано напрямую.
Но вот что бывает с ребенком? Можно ли ребенка спасти? На эту тему у нас есть довольно много текстов. Родители, ясное дело, не справились. Но остается коллективное воспитание. И для этого ребенка единственный способ спасения — это «Республика ШКИД», «Педагогическая поэма», «Полдень. XXI век». Ведь советская педагогическая утопия, она всегда имеет в виду детей без родителей. Да, еще, пожалуйста, Шефнер «Облака над дорогой», еще любимый его Шаров «Повесть о десяти ошибках», про московскую школу коммуны, про ШКИД, Школу имени Достоевского, про замечательный лицей, в котором живут воспитанники Стругацких. Потому что эта утопия коллективного воспитания, она была подхвачена только в 60-е годы. Викниксор или Блонский или другие великие педагоги тех времен — вот на них вся надежда, понимаете?
Потому что при таких родителях, как ни ужасно это звучит, домашнее воспитание — это гибель. Ведь еще Пушкин сказал: «Дети в России в домашнем воспитании только растлеваются, а по-настоящему спасительно воспитание лицейское». Нужно оторвать ребенка от семьи и этим его спасти. Или, условно говоря, надо оторвать новых граждан этой свободной России от России и от ее вождя, и поместить их в некое условное замкнутое пространство, в котором они будут воспитываться нормально. То есть утопия «Педагогической поэмы», утопия Макаренко — это единственное продолжение, доступное для этой истории.
Мы сейчас после очередной серии побега с любовником пребываем в стадии, когда гражданское общество в очередной раз умерло, толком не родившись, и единственное, что могло бы его спасти — это реформа системы образования, при которой дети подвергались бы нормальному коллективному воспитанию. Условно говоря, Хогвартс. Ведь это же не просто советская утопия рухнула, а очень многие утопии рухнули в конце 20 века. И Роулинг очень точно ответила на запрос о новой системе воспитания. Кроме Хогвартса ничто не спасет. Иначе Гарри Поттер так и будет воспитываться в несчастной семье магловских родственников, ничего не сделаешь. Пока мы не придумаем новую систему воспитания, Танька Безочередева так и будет погибать. Но, к сожалению, над этим вопросом сейчас никто не работает ни в России, нигде в мире. А очень интересно могло бы получиться.