Вот здесь я вижу тему для разговора более интересную, чем Хармс, поэтому, с вашего позволения, я сегодня поговорю об этом.
Что касается Хармса, раз уж вопрос задан. Понимаете, Андрей, я не могу вам лекцию по нему обеспечить (ну, по Хармсу пишут сейчас диссертации гигантские), но если в самом общем виде, то ведь Хармс — это русский Кафка, это почти зеркальное его отражение. Может быть…
Понимаете, вот было три автора, которые прожили примерно одинаково: кто-то 37 лет, кто-то — 42. Это три писателя, работавшие в сходном жанре — в жанре притчи. Это Акутагава, Кафка и Хармс. Что их роднит? Две вещи. Вообще все они трое — модернисты, причем модернисты очень радикальные. Но главное в сознании модерниста — это чувство вины, потому что ощущение разрыва с традицией он переживает очень болезненно и рвет с этой традицией очень серьезно.
И вот главное в центре их мира — это отношение к родительской культуре. Это отношение к отцу у Хармса (а отец его Ювачев, чьи дневники сейчас издаются, был невероятно тяжелым человеком и, вероятно, полубезумным). Это «Письмо к отцу» Кафки и отношения Кафки с отцом. Ну, у Акутагавы, в силу его биографии, главное — это все-таки отношения с матерью и другой родней, потому что с отцом там вообще, насколько я понимаю, никакого общения не было. Отношение к материнской культуре. Потому что Кафка ведь как раз, может быть, не так остро чувствовал разрыв с традицией, в его случае это разрыв скорее с иудаизмом, нежели с Австро-Венгрией. А вот в случае Акутагавы это именно муки разрыва с материнской японской культурой, его взаимоотношения с традицией, о которой у него все написано, и прежде всего, конечно, «Носовой платок» — вот этот знаменитый рассказ, где он для себя японскую традицию осмысляет.
Все они трое работали в жанре такой абсурдистской притчи, как правило, основанной на материнской вот этой культуре: в случае Кафки — на притче иудейской; в случае, скажем, Акутагавы — на японской легенде; ну а в случае Хармса — на русском фольклоре с его несколько абсурдистским сочетанием сентиментальности и цинизма.
Я думаю, что как раз наиболее аутентичные тексты Кафки… Хармса в этом смысле… Ну, скажем, помните, вот эта история про народного героя Ивана Сусанина: «Зри, яко твоя борода стала клочна». Трагедия отношений с традицией отринутой, трагедия отношений с отцами и семьей. И собственно главная тема модерниста — это тема невозможности прежней жизни. Понимаете, не может быть семьи, не может быть домашней утопии. Мир идет к катастрофе… Ну, та же проблема, кстати, что и в «Саге о Форсайтах». Привычный мир закончился, но человеку по-прежнему хочется семьи, дома, понимания, тепла. И Хармс весь пронизан желанием жить с людьми, но люди его отторгают — и в результате он начинает их ненавидеть.
Мне кажется, что хармсовская и кафкианская тема — тема иррационального бреда, иррационального больного быта — ведь это возникает, собственно говоря, именно тогда, когда быт сходит с ума, когда в России тридцатых годов простейшие вещи становятся недостижимыми, естественнейшие человеческие чувства становятся запрещенными. И в этом больном иррациональном пространстве, где человек Зощенко стал главным, а человек революции, человек модерна оттеснен на последнее место и в общем вытеснен в маргиналы,— вот здесь возникает страх как основа бытия.
Я думаю, что такой текст, как «Зубчатые колеса», который, кстати говоря, Акунин назвал вероятно самой страшной исповедью в мировой литературе, самой мрачной… Вот это такая исповедь, какая могла быть написана только перед самоубийством. «Зубчатые колеса» Акутагавы — я думаю, этот текст мог бы написать Хармс, Хармс мог бы под ним подписаться. И в какой-то степени «Старуха», где все поглощено ужасом,— это и есть такие «Зубчатые колеса» по-русски. Хармс — это исповедь русского модерниста, оказавшегося в ситуации торжествующего старого мира. Потом, конечно, этот старый мир все равно благополучно погиб, но он успел погрести под собой художника. Это тема Кафки, это тема Хармса. И это вообще главная тема всех консервативных культур в двадцатые годы. Япония, Австро-Венгрия погибшая и Российская империя — это три самых модернистских страны, где эмоции, связанные с модернизмом, были самыми серьезными, самыми отчаянными.