Войти на БыковФМ через
Закрыть
Литература

Не могли бы вы рассказать об ОБЭРИУ? Что вы думаете об Александре Введенском?

Дмитрий Быков
>250

Введенского я считаю огромным поэтом. Вот Михаил Мейлах – главный, вероятно, знаток и публикатор Введенского (наряду с Герасимовой). ОБЭРИУ – последний всплеск Серебряного века, последнее великое литературное течение русского модерна, уже несущее, конечно, определенные черты вырождения и самопародии. Но все равно оно гениальное.

Роскина о Заболоцком оставила гениальные мемуары именно как о поэте. Поэт Заболоцкий гениальный (думаю, это бесспорно). Введенский не уступает ему, Хармс, я думаю, тоже. Олейников, хотя он меньше успел сделать, тоже замечательное литературное явление.

Конечно, ОБЭРИУ – самые прямые наследники и ученики Хлебникова, но не только. Искусство зауми у них прошло интересную советскую огранку. Это отражение советской зауми. ОБЭРИУ – это когда авангард прошел обкатку на коммунальной кухне. И вот в известном смысле все ситуации советской власти, например, бытовые – это на 90 процентов ситуации абсурдные, чудовищные. Особенно этот абсурд выразил Хармс, конечно. Он лучше других этот коммунальный быт знал и более других был к нему чуток. Но и Заболоцкий в «Столбцах», безусловно. Это двойной абсурд: с одной стороны, синтез абсурда революционного (великая ломка мира, великий авангард в искусстве), с другой – это абсурд великой деградации, распад великого литературного проекта.

Конечно, ОБЭРИУ – это искусство смерти, именно поэтому оно так много говорит об умирающих, о мертвых. Умирает великий культурный просветительский проект, это судороги его. Неслучайно детские стихи Введенского, Хармса или Заболоцкого («Сказка о кривом человечке»)  так органично вплелись в советский проект, в «Ежа», «Чижа». Это одна стилистика, стилистика мертвецкой пляски. «Расскажите нам, отец, что такое есть потец?» Потец – это смертный пот, выступающий на лбу у умирающего. Это роса смерти. Вспомните гениальный мультфильм Буркина (он там главный художник) «Потец», и вам многое станет понятно с этой эстетикой.

ОБЭРИУ – такой карнавал смерти, коммунальный авангард. Правильно совершенно говорил Шварц: «После Хармса не могло быть детей. Дальше – полное вырождение». В некотором смысле Хармс и есть один из могильщиков и одновременно один из покойников великой культуры 19-го и 20-го столетия. Уже у Блока есть зачатки обэриутства, а у Зоргенфрея самое известное стихотворение – «Гражданина окликает гражданин» («Вспыхнул сноп ацетилена») – это уже чистое ОБЭРИУ – детское, ледяное, эфирное поение. У Георгия Иванова, кстати, есть абсолютно обэриутские тексты:

Вот начертил на блокнотном листке

Я Размахайчика в черном венке,

Лапки и хвостика тонкая нить…

«В смерти моей никого не винить».

Это такие детские стихи, при этом это последние судороги великой культуры, которая впала в детский маразм. Кстати, большинство стихов Хармса, при всей их усложненности, тоже являются поэзией вырождения. Я думаю, что у Хармса не было на этот счет никаких иллюзий. Это драма распада. И, кстати говоря, если рассмотреть «Распад атома» и сопоставить его с хармсовской «Старухой», очень многие темы и лейтмотивы (упадка, распада) окажутся теми же. Другое дело, что у Введенского есть мистериальное, торжественное благоговение перед миром, перед его восходящей к 18-му веку стройности, гармонией. Особенно наглядно это у Вагинова, который, хотя и к ОБЭРИУ не принадлежал, их выражал с наибольшей ясностью. Вагиновская поэзия, вагиновские стихи, вагиновская проза – это такое необарокко, но такое барокко коллекционное, уже умирающее. Это все происходит в лавках антикваров, букинистов, старьевщиков. Это последний парад и последняя ревизия великой культуры. Что идет ей на смену? Неужели завод «Светлана», летопись которого Вагинов составлял в последний год жизни? Сомнительная хроника, а, видимо, нам придется сейчас это новое, его ростки, откапывать из-под завалов.

Великая культура долго рушится. Великая культура сначала античности, потом – Возрождения, потом – Просвещения пережила декаданс, пережила маньеристский упадок. И теперь, вероятно, она находится на пороге радикального, нового завета, обновления очень радикального, более радикального, чем любой декаданс. Более радикального, чем возрождение. Потому возрождение уже возрождало то, что было, а нам предстоит начинать какой-то новый цикл. Вот почему я думаю, что новое богословие может появиться. А ОБЭРИУ – великие последние судороги великой, умирающей культуры.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Почему самым главным текстом Даниила Хармса стала повесть «Старуха»? Можно ли считать это его творческой вершиной?

Это его роман. Понимаете, у каждого писателя есть роман, но у каждого писателя, во всяком случае, у модерниста, своя схема романа. Роман Мандельштама — это маргиналии на полях романа, заметки на полях, это «Египетская марка» — гениальный, по-моему, текст, конспект вместо текста. Роман поздней Веры Пановой, которая отошла от социалистического реализма, назывался «Конспект романа». Роман Хармса — это «Старуха». Это такой как бы концентрированный Майринк, страшно сгущенный. И как мне сказал Валерий Попов: «Об ужасах сталинского времени ужас «Старухи» — казалось бы, совершенно сюрреалистической, далекой от реализма — говорит гораздо больше, чем практически все тексты его…

Как вы объясняете то, что Хармс — клинический сумасшедший и детоненавистник, и Григорьев — алкоголик и хулиган, написали лучшие в советской поэзии детские стихи?

Насчёт «лучшие» я не знаю, но объяснить это я могу. Я не говорю, что Хармс был клиническим сумасшедшим. Я повторяю мысль Лидии Гинзбург о том, что у него были чрезвычайно развитые, чрезвычайно навязчивые обсессии. Но, конечно, Хармс потому и писал удачные детские стихи, что сознание его во многом было инфантильно. Инфантильно — не значит примитивно, но это значит, что детская жестокость, детское отсутствие предрассудков, детская остранение есть в его текстах. Ну, перечитайте его рассказ «Меня называют капуцином» и сопоставьте с детскими страшилками — и всё становится понятно. Или «Начало хорошего летнего дня». Или ту же «Старуху», которая у моих школьников вызывает всегда такой безумный…

Кто ваш любимый герой советской литературы?

Ира, советская литература не производила особенно симпатичных героев. Герой советской литературы был, как правило, человеком действия и при этом человеком довольно плоским. Можно ли называть Стругацких советской литературой? Мне очень нравится Горбовский, Быков или мне чрезвычайно симпатичны люди Полудня в целом, но, конечно, не Румата Эсторский. Сложно все.

В советской литературе мне интересен, как правило, интеллигентный герой на распутье. Сережа из «Жизни и судьбы» и «За правое дело» Гроссмана, причем в «За правое дело» больше Сережи, поэтому и роман мне больше нравится. Мне интересен Володя из «Дня второго» Эренбурга, Трубачевский из каверинского «Исполнения желания».…

Кто является важнейшими авторами в русской поэзии, без вклада которых нельзя воспринять поэзию в целом?

Ну по моим ощущениям, такие авторы в российской литературе — это все очень субъективно. Я помню, как с Шефнером мне посчастливилось разговаривать, он считал, что Бенедиктов очень сильно изменил русскую поэзию, расширил её словарь, и золотая линия русской поэзии проходит через него.

Но я считаю, что главные авторы, помимо Пушкина, который бесспорен — это, конечно, Некрасов, Блок, Маяковский, Заболоцкий, Пастернак. А дальше я затрудняюсь с определением, потому что это все близко очень, но я не вижу дальше поэта, который бы обозначил свою тему — тему, которой до него и без него не было бы. Есть такое мнение, что Хлебников. Хлебников, наверное, да, в том смысле, что очень многими подхвачены его…

Что вы думаете о «Трудах и днях Свистонова» Вагинова? Согласны ли вы, что у Свистонова с Онегиным есть что-то общее — они оба поверхностные и в то же время всех презирающие?

Видите ли, конечно, это совершенно разные явления. Онегин действительно враг Пушкина, действительно «уж не пародия ли он?». Свистонов — это автопортрет в огромной степени. А он и не может быть, так сказать, мёртвеньким, потому что Свистонов, как вы помните, целиком перешёл своё произведение, он в нём растворился — как по замыслу Дэвида Фостера Уоллеса герой по имени Дэвид Фостер Уоллес переходит в свою налоговую контору и растворяется в её безднах. Свистонов действительно мёртвенький, потому что он триггер такой, курок, благодаря которому крутятся действия. Он собирает их всех, он описывает их всех. Он — человек-функция, писатель. А у триггера такого, у курка, у крючка — у него не может быть…

Почему вы считаете, что деградация социума необратима, ведь в 1953 году было гораздо хуже?

Не знаю, не знаю, было ли хуже в 1953 году. Ресентимент образца 1953 года был не так силен или силен, но не у всех. У Леонова был силен, например. А вот, скажем, у Некрасова,— нет. Свежа была память о войне, понимаете? Война была недавно, поэтому паразитировать на этой теме, играть на чувствах фронтовиков, видеть в войне высшую точку истории никто не мог. Потом все-таки интеллектуальный уровень аудитории был другой, состав аудитории был другой.

Я, кстати, как-то говорил об этом с Рене Герра — человеком, который уж конечно без восторга относится к сталинизму. Но он совершенно верно заметил, что, по крайней мере, тогдашние люди еще хранили в себе какое-то наследие дореволюционной России. Как…

В чем феномен таких текстов Даниила Хармса, как «Месть», «Елизавета Бам», «Лапа» и «Старуха»?

Такие тексты, как «Лапа», подвергаются детальнейшему разбору, в частности, у Лады Пановой, которая, возможно, видит в тексте «Лапы» некую анаграмму своего имени. Лада Панова написала, по-моему, одну из глубочайших статей на эту тему. Да многие об этом пишут. «Лапа» — это текст, написанный, на мой взгляд, абсолютно в игровой традиции, подвергается чрезвычайно серьезной фрейдистской, социологической, эротической, оккультной дешифровке. Там полно всяких версий.

Что касается «Мести», «Елизаветы Бам» и «Старухи», мне кажется, доминирующее чувство этих текстов — ужас. Это не просто социальный ужас. Именно тогда социальная реальность обнажила проблему человеческого одиночества…