Саша, я совпадаю с вами абсолютно в «Романсе о влюблённых» с его такой комсомольской стилистикой. Для меня этот фильм похож на панно в доме культуры в каком-нибудь из спальных районов семидесятых годов. Такие вот герои Киндинова, такие комсомольцы, Коренева в короткой юбочке, бегущая… Да, это я всё представляю. Это нарочно снято в такой попартовской стилистике, в соцартовской, потому что иначе эту проблему не решишь. Ну да, дух времени выражен. Кончаловский всегда выражает дух времени, и выражает, по-моему, блестяще. «Утоли мои печали» — тоже одна из моих любимых картин. И Александров, вы знаете, был моим кумиром и старшим другом. Насчёт «Я шагаю по Москве» в шестидесятые? Нет, для меня шестидесятые всё-таки выражаются «Заставой», потому что главная интенция шестидесятых, главное ощущение шестидесятых было растерянностью.
Вот и в этой же связи я не могу не сказать… Вот тут многие всё-таки спрашивают, и особенно упорно меня одна слушательница просит высказаться о поэзии Дениса Новикова. Понимаете, я Новикова лично не знал. И думаю, что я его опасался как-то, потому что поэты, как сказал Кушнер, дружат редко. И вообще поэтом из своего поколения лучше любоваться издали. У меня было много дружбы с коллегами-педагогами, с коллегами-прозаиками. Из поэтов я мало с кем дружил. По-настоящему дружил только с Андреем Добрыниным, которого, кстати говоря, продолжаю любить очень глубоко и сильно, несмотря на наши идейные расхождения. У нас и ссоры не было, мы просто разошлись. Вот.
Что касается Дениса Новикова, то это был, конечно, замечательный поэт, которого, как мне кажется, в огромной степени подкосила вот эта перемена участи, перемена статуса, который произошёл вообще с русскими поэтами семидесятых и восьмидесятых годов. У Новикова были и амбиции, и все основания считать себя одним из ведущих поэтов поколения, но вдруг случилось так, что поэту не осталось места. Он совершенно точно охарактеризовал эту эпоху:
Охамевшее это ворьё,
эту псарню под вывеской «Ройял».
Так устроено сердце моё,
и не я это сердце устроил…
Он ненавидит всё это. Да, «загулявшее это ворьё». По-моему, так. Действительно, трагедия здесь есть. Но настоящее мужество поэта, на мой взгляд, оно в том, чтобы существовать там, где поэтической ниши практически не осталось, где нет больше ниши пророка, где нет больше ниши всеобщего любимца.
Новиков выбрал по-своему чрезвычайно достойный путь — он выбрал в этой ситуации не существовать. Он сначала уехал. Потом, когда вернулся, он написал несколько чрезвычайно гневных и страстных стихов. А потом уехал снова и умер. Вот это такой… Кстати говоря, последние его стихи, посмертно уже опубликованные, по-моему, тоже отличаются исключительным литературным качеством. Для меня Новиков — это прежде всего… Он правильно совершенно о себе говорил когда-то ещё в интервью Игорю Мартынову, что он человек семидесятых годов, хотя он зацепил их краешком. В этом смысле он — такая рыба глубоководная. И он вполне совпадает с моим пониманием семидесятых годов как времени самоуглублённого развития и такого, понимаете, освоения творческого наследия, если угодно.
Он поэт той Москвы, которую мы все застали,— Москвы, в которой делались какие-то удивительные дела, говорились удивительные разговоры, Москвы таинственной, Москвы вот этих тихих московских зелёных дворов, про которые писали и Дидуров, и Коркия, в которых был вот этот таинственный уют, ощущение тайны. Больше всего я у него люблю:
Пусть начнёт зеленеть моя изгородь
и качели качаться начнут
и от счастья ритмично повизгивать,
если очень уж сильно качнут.
На простом деревянном сидении,
на верёвках, каких миллион,
подгибая мыски при падении,
ты возносишься в мире ином.
И мысками вперёд инстинктивными
в этот мир порываешься вновь:
раз — сравнилась любовь со светилами,
два-с — сравнялась с землёю любовь.
Это замечательные совершенно стихи. Но мне-то больше всего нравится в них как раз первое четверостишье: «и от счастья ритмично повизгивать, если очень уж сильно качнут». Ну, это звуки нашего детства. И это ощущение качелей, замечательно переданное, ощущение зыбкого мира, в котором ты можешь одновременно оказаться и в бездне, и в высшей точке. Мне безумно нравится у него ещё, знаете:
Я так хочу забыть грамматику,
хочу с луной сравнить тебя.
Той, что, любя, даёт лунатику
и оборотню, не любя.
Что здесь важно, на мой взгляд? Вот Денис Новиков всегда — при всей своей удачливости, обаянии, триумфальности ранней своей карьеры — он ощущал себя человеком, которому луна даёт, не любя. Вот это очень, на мой взгляд, важно, потому что есть ощущение, что для него жизнь всегда была таким даром из милости. И это ощущение тоже семидесятническое.
Он рано повзрослел. И мне кажется, что некоторые издержки этой ранней взрослости тоже есть в его стихах — там есть какие-то нотки пресыщенности, почти кокетливой. Но есть и очень глубокое и очень трезвое понимание, очень взрослое понимание жизни как такого дара отверженному, жизни как унизительной милостыни. Ну, я не знаю…
Все сложнее, а эхо все проще,
проще, будто бы сойка поёт,
отвечает, выводит из рощи,
это эхо, а эхо не врёт.
(Кстати, для «Эха Москвы» замечательный слоган.)
Что нам жизни и смерти чужие?
Не пора ли глаза утереть.
Что — Россия? Мы сами большие.
Нам самим предстоит умереть.
Это великолепная нота, более глубокая, более горькая и пронзительная, мне кажется, чем у Бориса Рыжего. Хотя Борис Рыжий тоже замечательный поэт, и с трагической судьбой, но у него другой несколько взгляд на вещи. Для Новикова, мне кажется, вот это отпадение от России было и необходимостью, и глубокой проблемой. «Нам самим предстоит умереть». Действительно, хватит уже думать о Родине, которая на наших глазах умирает или перерождается; пора немножко подумать о себе.
И вот эта нота горькой независимости, этот разрыв насильственной связи поэта и России мне представляется у Новикова главной заслугой. Может быть, этой-то безвоздушной атмосферы он и не выдержал. Но поэт он всё равно чрезвычайно значительный и оказавший серьёзное, до конца ещё не понятное влияние на русскую поэзию — в частности потому, что он научился говорить очень коротко, очень скупо, так просто, как мечтали Блок и Маяковский.
Ну, мы вернёмся через три минуты.
РЕКЛАМА
И вот теперь по внезапной просьбе мы в четвёртой четверти поговорим о таинственной судьбе Грибоедова и главным образом о загадочной пьесе «Горе от ума», которую совершенно справедливо назвал Александр Кушнер драматической поэмой или даже просто поэмой. Но прежде чем говорить об этом, я позволю себе ещё поотвечать немножко на вопросы (частью из писем, частью из форума), потому что уж очень они на этот раз интересные, и в них есть пленительная такая неоднозначность.