Войти на БыковФМ через
Закрыть

Кто из поэтов 30-х годов был в наихудших отношениях с советской властью? Кому больше всего от нее досталось?

Дмитрий Быков
>250

Ну, формально говоря, конечно, Мандельштам и Ахматова. Но здесь, так сказать, «матч на первенство в горе», как это называла Лидия Корнеева Чуковская, не уместен. А, скажем, Дементьев. Письмо комсомольцу Дементьеву, который покончил с собой потом. А Багрицкий, который умел, а иначе был бы посажен? А, допустим, Луговской, который подвергался невероятным проработкам, лепил из себя «железного и каменного»? А Павел Васильев, которого расстреляли? А Борис Корнилов, которого расстреляли? А их друг Ярослав Смеляков, которого посадили? И трижды сажали, и он переродился абсолютно, а был блестящим поэтом.

Понимаете, какая вещь? Я пытался написать в «Тринадцатом апостоле» Мало кто обратил внимание там на главу «Наследники», хотя она очень для меня важная. Для Маяковского очень важна была тема интимного переживания любви к Родине. Родина для него — страна-подросток. Родина для него — и возлюбленная, и ребенок. Родина для него — человек. И вот эта попытка интимного проживания патриотизма была наиболее ненавистна Сталину. И Ахматова стала объектом такой травли (там с Зощенко своя история) именно потому, что Ахматова (и это заметил ещё Недоброво) вытаскивает интимное на уровень всечеловеческого и, наоборот, всечеловеческое пытается осмыслить как интимное.

Никто не имел права на интимность в отношениях с Родиной. Единственный муж Родины был Сталин, и он страшно ревновал, дико. Именно поэтому роман Авдеенко «Государство — это я» был подвергнут травле ещё, так сказать, ещё на стадии писания, потому что Авдеенко, в романе «Я люблю» в частности, он пытался пережить, пусть в не очень качественной прозе, но пытался пережить любовь к Родине как личное, глубоко интимное, родное, природное состояние. А нужен был официоз и страх, потому что Родина нам не для того, чтобы её любить, а она для того, чтобы жизнь за нее отдавать.

Интимное проживание этого чувства ненадолго вернулось опять во время войны, и тогда Родина приблизилась к человеку. И тогда Симонов написал не о великой масштабной Родине, а написал: «Клочок земли, припавший к трем березам», «Но эти три березы при жизни никому нельзя отдать». Во время войны оказалось, что интимное важнее государственного, и поэтому «Жди меня» стало гимном Победы, а вовсе не всякие железные громыхания Суркова, типа «Смелого пуля боится, смелого штык не берет». Вот это оказалось вечным.

Поэтому мне кажется, что главные наследники Маяковского и главные травимые поэты тридцатых годов — это поэты, проживавшие отношение к Родине интимно. Это Шевцов Александр — самый из них талантливый, мне кажется, автор единственной книжки «Голос», которого расстреляли по идиотскому обвинению, а редактором этой книги был Багрицкий. Мне кажется, что эти его удивительно свежие, и молодые, и ясные, и они обещали великий талант. Он был студент литинститута.

Это, мне кажется, Светлов, которого после двадцать восьмого года травили беспрерывно и дотравили до того, что настоящие стихи у него возвращаются только во время войны. Это, конечно, Сева Багрицкий, на этой войне убитый, наследник лучших качеств отца.

И это Сергей Чекмарев, который писал стихи настолько современные, во всяком случае в контексте шестидесятых годов, когда его собственно и открыли, и когда Светлов написал предисловие к нему, и его стали читать и знать. Сергей Чекмарев то ли погиб от несчастного случая, то ли был убит кулаками. Вот из всех поэтов тридцатых годов это мой самый любимый. И мне кажется, что он самый обреченный — и благодаря невероятной человечности своих стихов, и их высокой культуре, и благодаря иронии, которая была тоже тяжким грехом.

Вот грех сказать, я Чекмарева люблю больше, чем Корнилова, больше, чем даже Васильева, хотя Васильев — поэт со всеми чертами гения, но и с чертами довольно опасного расчеловечивания, как мне кажется. А вот Корнилов — нет. Корнилов в меру ироничен, он не такой эпик, и он более самоироничен. У Васильева, мне кажется, есть все-таки некоторый культ собственной личности, который исчезает только в самых поздних стихах — например, в гениальном «Прощании с друзьями». Великое стихотворение! Но вот Чекмарев мне ближе. И я всем рекомендую стихотворение, скажем, «Размышления на станции Карталы»:

И вот я, поэт, почитатель Фета
Вхожу на станцию Карталы,
Открываю двери буфета
Молча разглядываю столы.

Поезд стоит усталый, рыжий,
Напоминающий лису.
Я подхожу к нему поближе,
Прямо к самому колесу.

Ну, я очень люблю эти стихи. Он вообще потрясающий поэт.

Ты думаешь; «Письма
В реке утонули»,
А наше суровое
Время не терпит.
Его погубили
Бандитские пули.
Его затоптали
Уральские степи…
Лишь поезд проносится
Ночью безвестной.
И где похоронен он —
Неизвестно…

Совершенно гениальные стихи. Я много довольно помню из Чекмарева. Вот кого я люблю. Я очень люблю эту ироническую версию в русской поэзии и в советской, и не просто ироническую струю, эту линию, а ещё и интимное отношение к Родине, понимание её как родной, как своей, а не как какого-то… Как Смеляков написал: «И сам я от этой работы железным и каменным стал». Ну, он стал, но голос-то пропал на этом. Понимаете? «Чугунный голос, нежный голос мой» — это уже не голос Смелякова, а это голос эпохи, внушенной ему. А для меня, конечно, настоящий Смеляков — это Смеляков «Если я заболею», написанного в тридцатые годы, что очень важно.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
О ком книга вам далась проще — о Владимире Маяковском или о Булате Окуджаве?

Мне не про кого не было просто. Это были трудности разного рода, но с Окуджавой было приятнее, потому что я Окуджаву больше люблю. И я в значительной степени состою из его цитат, из его мыслей, он на меня очень сильно влиял и как человек, и как поэт. Я не так часто с ним общался, но каждый раз это было сильное потрясение. Я никогда не верил, что вижу живого Окуджаву. Интервью он мне давал, книги мне подписывал, в одних радиопередачах мы участвовали. Я никогда не верил, что я сижу в одной студии с человеком, написавшим «Песенку о Моцарте». Это было непонятно. Вот с Матвеевой я мало-помалу привык. А с Окуджавой — никогда. Когда я с ним говорил по телефону, мне казалось, что я с богом разговариваю. Это было сильное…

Не кажется ли вам, что в «Записках об Анне Ахматовой» Лидии Чуковской слишком много самой Чуковской?

Меня вообще спрашивать о прозе Лидии Чуковской в достаточной степени бессмысленно и даже опасно, потому что при полном признании её огромного таланта и при большой симпатии к её взглядам и судьбе, я не принимаю главного — не принимаю её позиции Немезиды. «Немезида-Чуковская» называла её Габбе, и называла, наверное, не зря. Потому что для меня Лидия Корнеевна — это образец человека, который готов нести поэта на руках, пока он идёт на Голгофу, но стоит ему ступить шаг в сторону, как тут же она обрушивает на него своё презрение.

Что касается Ахматовой. Ну, Анна Андреевна была не пряник, что там говорить, и с Чуковской она вела себя не очень хорошо. Но есть страшное подозрение. Вот если рядом с вами…

Кто занимался интерпретацией сказок Александра Пушкина? У кого можно об этом почитать?

Не случайно, что многие спрашивают об этих сказках, потому что описанные в них ситуации — прежде всего «Золотой петушок» или «Сказка о попе и работнике его Балде» — все это становится пугающе актуальным. Ну, понимаете, не так уж много я могу назвать работ, которые бы анализировали прицельно пушкинские сказки. Помимо прицельно существующих многочисленных работ о фольклорности, народности Пушкина (все это, как вы понимаете, в сталинский период советского литературоведения активно насаждалось), я назвал бы прежде всего работу Ахматовой о фабульном генезисе «Сказки о золотом петушке». Она возвела это к Вашингтону Ирвингу и торжествующе обнаружила эту книгу у Пушкина в библиотеке.

А…

Почему Иннокентий Анненский был творческим авторитетом для Николая Гумилева?

Это очень просто. Потому что он был директором Царскосельской гимназии. Вот и все. Он был для него неоспоримым авторитетом не столько в поэзии, сколько в жизни. Он был учителем во всех отношениях. Хотя влияние Анненского на Гумилева, я думаю, было пренебрежимо мало. Сильно было влияние Брюсова и, уж конечно, влияние русской классики, влияние Киплинга, в огромной степени — Бодлера, Малларме. Думаю, что в некотором смысле на него повлиял и Верлен, думаю, что в некотором смысле и французская проза. Но в наибольшей степени думаю, все-таки, Брюсов и Киплинг, от которых он отталкивался и опыт которых он учитывал. А что касается Анненского, то он повлиял на Ахматову. «Кипарисовый ларец», который Гумилев…

Согласны ли вы со словами Набоков о том, что в цикле «Воронежские тетради» Мандельштама так изобилуют парономазией, потому что поэту больше делать нечего в одиночестве?

Понимаете, парономазия, то есть обилие сходно звучащих слов, такие ряды, как: «Ни дома, ни дыма, ни думы, ни дамы» у Антокольского и так далее, или «Я прошу, как жалости и милости, Франция, твоей земли и жимолости» у того же Мандельштама. Это не следствие того, что поэт одинок и ему не с кем поговорить, а это такая вынужденная мера — я думаю, мнемоническая. Это стихи, рассчитанные на устное бытование. В таком виде их проще запоминать. Вот у каторжников, например, очень часто бывали именно такие стихи. Страшная густота ряда. Вот стихи Грунина, например. Сохранившиеся стихотворения Бруно Ясенского. Стихи Солженицына. Помните: «На тело мне, на кости мне спускается…